Шрифт:
где зияли рубцы и насилья
человечьей наивной вины.
И над бойнею грациозно
слава реяла,
отпевая,
словно
дева
туберкулезная,
кровь стаканчиком попивая.
Отпеваю семь тощих буренок,
семь надежд и печалей районных,
чья спина от крестца до лопатки
провисала,
будто палатки…
Но звенит коровий сыночек,
как председательствующий
в звоночек,
это значит:
«Довольно выть.
Подойди.
Услышь и увидь».
III
Бойни пусты, как кокон сборный.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
IV
И я увидел: впереди меня
стояла Ио.
Став на четвереньки,
с глазами Суламифи и чеченки,
стояла Ио.
Нимфина спина,
горизонтальна и изумлена,
была полна
жемчужного испуга,
дрожа от приближения слепня.
(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,
любовницу в корову превратил
и этим кривотолки прекратил.)
Стояла Ио,
гневом и стыдом
полна.
Ее молочница доила.
И, вскормленные молоком от Ио,
обманутым и горьким молочком,
кричат мальцы отсюда и до Рио:
«Мы – дети Ио!»
Ио-герои скромного порыва,
мы – и. о.
Ио-мужчины, гибкие, как ивы,
мы – ио,
ио-поэт с призваньем водолива,
мы – ио.
Ио-любовь в объятиях тоскливых
обеденного перерыва,
мы – ио, ио.
ио-иуды, но без их наива,
мы – ио!
Но кто же мы на самом деле?
Или
нас опоили?
Но ведь нас родили!
Виновница надои выполняла,
обман парнасский
вспоминала вяло.
«Страдалица!» –
ей скажет в простоте
доярка.
Кружка вспенится парная
с завышенным процентом ДДТ.
V
Только эхо в пустынной штольне.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VI
По стене свисала распластанная,
за хвост подвешенная с потолка,
в форме темного
контрабаса,
безголовая шкура телка.
И услышал я вроде гласа.
«Добрый день – я услышал – мастер!
Но скажите – ради чего
Вы съели 40 тонн мяса?
В Вас самих 72 кило.
Вы съели стада моих дедушек, бабушек…
Чту ваш вкус.
Я не вижу вас.
Вы, чай, в „бабочке“,
как член Нью-Йоркской Академии Искусств?
Но Вы помните, как в кладовке,
в доме бабушкиного тепла,
Вы давали сахар с ладошки
задушевным губам телка?
И когда-нибудь лет через тридцать
внук ваш, как и Вы, человек,
провожая иную тризну,
отпевая тридцатый век,
в пустоте стерильных салонов,
словно в притче, сходя с ума, –
ни души! лишь пучок соломы –
закричит: „Кусочка дерьма!“»
VII
Видно, спал я, стоя, как кони.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VIII
Но досматривать сон не стал я.
Я спешил в Сент-Джорджский собор,
голодающим из Пакистана
мы давали концертный сбор.
«Миллионы сестер наших в корчах,
миллионы братьев без корочки,
миллионы отцов в удушьях,
миллионы матерей худущих…»
И в честь матери из Бангладеша,
что скелетик сына несла
с колокольчиком безнадежным,
я включил, как «Камо грядеши?»,
горевые колокола!
Колокол, триединый колокол,
«Лебедь»,
«Красный»
и «Голодарь»[3],
голодом,
только голодом
правы музыка и удар!
Колокол, крикни, колокол,
что кому-то нечего есть!
Пусть хрипла торопливость голоса,
но она чистота и есть!
Колокол, красный колокол,
расходившийся колуном,
хохотом, ахни хохотом,