Шрифт:
— Ты чего встал, как столб! — взорвалась она и, повысив голос, потребовала, чтобы он шел дальше. Мука всей ее жизни снова кольнула ее острой болью, пробудив в ней бешеную злобу.
Между тем Петруся подошла к женщинам, собравшимся на берегу, и приветливо поздоровалась с ними. Ответил ей лишь один голос и то как-то слишком тихо. Это молодая Лабудова, сноха одного из самых богатых хозяев в деревне, любимая мужем и всем его семейством, осмелилась, хотя и не без опаски, выказать ей свое расположение. Остальные женщины либо молча опустили вальки на мокнувшее в воде белье, либо, подняв головы, окинули ее взглядом, в котором любопытство и робость смешивались с гневом и отвращением.
Теперь она понимала, что это значило, и встала в сторонке, под раскидистой ивой, к стволу которой была привязана спущенная на воду лодка. В этой лодке деревенские мальчишки ездили удить плотву и карасей, а женщины, живущие по другую сторону пруда, нередко переезжали на этот берег, чтобы сократить себе путь в деревню. Петруся встала возле лодки, погрузила в воду принесенное белье и принялась, как другие, бить его вальком и полоскать. Однако это не мешало ей слышать разговоры, которые вели между собой ее соседки. Сначала они тихонько шептались, но надолго их не хватило: разве могли они долго сдерживать свои чувства и голоса! И вскоре они заговорили громко о том, что занимало сегодня всю деревню: о болезни Клеменса и о ее причинах. Рассказывали, что Петр поехал за ксендзом, что больному уже два раза давали в руки зажженную свечу, что мать чуть не умирает от горя и что, если Клеменс умрет, все хозяйство Петра пойдет прахом, оттого что сам он сразу состарится, а младший сын — это все знают — дурень и растяпа. Несколько голосов заохало:
— Ох, и бедные, бедные они, несчастные!
А какая-то баба стала громко причитать протяжным, ноющим голосом:
— Чтоб тому, кто это сделал, хорошей жизни не видать! Чтоб ему зачахнуть за обиду людскую и на похоронах родных детей плакать!
Это была Параска; выкрикивая проклятия, она искоса посматривала на Петрусю.
— Гляньте-ка, — продолжала она, — чего это кузнечиха нынче покупную юбку и матерчатый платок не надела?
Ох, давно, давно это покупная юбка и полушелковый платок, в которые иногда наряжалась Петруся, не давали Параске покоя; вот и сейчас она вспомнила про них, когда полоскала старое, рваное тряпье свое и своего семейства.
Вдруг с поля донеслись крики — низкий басовитый и визгливый. Женщины засмеялись. Степан Дзюрдзя опять ссорился с женой. Ссорились они так часто, что для одних стали предметом сурового осуждения, а для других посмешищем. Теперь из отдельных слов, долетавших сюда, можно было понять, что речь шла о каком-то картофельном мешке, за которым Степан посылал жену домой. Но в самом ли деле мешок был причиной ссоры? А может быть, он в ту минуту пожелал, чтоб жена исчезла с его глаз, а она именно в эту минуту ни за что не хотела оставить его тут одного? Господи! До чего она чувствовала себя несчастной! Казалось, чувство это поднимало ее над землей, так быстро бежала она к пруду, сжимая голову руками. Бежала она прямо к стоявшей над водой Петрусе и с такой силой толкнула ее всем телом, что та пошатнулась и, чтобы не упасть, схватилась за ветку ивы. Обезумевшая от ревности и горя Розалька напустилась на свою мнимую соперницу, понося ее бранными словами, среди которых чаще всего повторялось слово «ведьма». Первым движением кузнечихи было броситься на обидчицу и ответить ей такой же руганью. Но, видно, она тотчас опомнилась и постыдилась драться, а гнев ее сменился горечью и страхом, согнавшим румянец с ее щек. Она снова склонилась над водой, стараясь стуком валька заглушить крики Розальки, которая металась вокруг нее, грозила ей кулаками и осыпала градом проклятий и ругательств. Среди женщин, стиравших белье, послышался смех; одни громко вышучивали и обидчицу и обиженную, другие пожимали плечами, плевались и, показывая на Розальку, обзывали ее полоумной, гадиной и язвой. Нашлись тут и такие, что решились вступиться за Петрусю. Молодая Лабудова крикнула Розальке, что напрасно она пристает к кузнечихе, что та на ее мужа и смотреть не хочет, не только что другое! Будракова, одна из снох старосты, даже оттащила обезумевшую женщину за рубашку и юбку, сурово отчитав ее за злобу и бешеный нрав. Но ничто не могло остановить Розальку, пока она не увидела мужа, бегущего к ней с тем самым кнутом, которым он погонял лошадей. Тогда, как раненая птица, крича и вскидывая руки, она рванулась и, словно на крыльях, полетела в деревню. Долго еще слышались ее отчаянные пронзительные вопли, вперемежку с ругательствами и угрозами, относившимися к Петрусе.
Что там дальше делалось на берегу, Петруся не знала и знать не хотела. Она не поднимала головы и даже глаз, так стыдно и страшно становилось ей под взглядами людей. Ей и смотреть-то было боязно на этих женщин, а они, подивившись и поболтав еще немного, собрали свое белье и одна за другой или кучками стали расходиться по домам. Вскоре по тишине, воцарившейся на пруду, Петруся догадалась, что, наконец, все ушли. Тогда она выпрямилась и, вскинув глаза, увидела в нескольких шагах от себя Степана: он сидел, уставив локти в колени, на пне под розовой осиной и, подперев подбородок руками, в упор смотрел на нее. Жена кузнеца отвернулась от него и молча принялась складывать в лодку выжатое белье. Он сразу заговорил:
— Давно я не видел тебя, Петруся, и не разговаривал с тобой. Вот уже скоро год, как ты выгнала меня из своей хаты да еще дверь за мной заперла на засов. С тех пор я не приходил к вам и нигде тебя не подстерегал...
— И не надо! — нагнувшись над лодкой, сердито буркнула женщина.
Степан продолжал:
— Надо или не надо, а так уж получается... Такое ты со мной сделала, что где ты, туда и меня тянет, там все мои думы... А если ты не хотела, чтобы так оно было, для чего ты это сделала?.. Или на вечную мою погибель ты приворожила меня? А?
На этот раз она обернулась к нему лицом; взгляд у нее был испуганный и вместе с тем гневный.
— Если б знала я средство, я бы так сделала, чтоб глаза мои никогда тебя не видали, никогда, до конца моей жизни. Вот что я бы сделала, кабы знала, как тебя отвадить, но, хоть все вы и зовете меня ведьмой, я не знаю, на погибель мою вечную, не знаю!
Она снова принялась складывать белье в лодку; пунцовые губы ее надулись, как у рассерженного ребенка, глаза налились слезами.
Степан уселся удобнее на своем твердом сиденье и, не сводя с нее глаз, снова заговорил:
— Ведьма ты или не ведьма, а лучше и ласковей тебя и в работе усердней нет во всей деревне, да что в деревне! Во всей округе, а может, и на свете нет! Может, ты когда напоила меня тем зельем, которое дала Франке для Клеменса, а может, и не поила, почем я знаю? Может, то зелье, что в нутро мое вошло, — это твой ласковый и веселый нрав? Недаром же, когда ты была еще девушкой, я, бывало, погляжу на тебя, послушаю, как ты поешь да смеешься, и сам делаюсь другой, — такой же ласковый, тихий и веселый, как ты...