Шрифт:
– Ну-ка, – сказал он ей, – обними меня! Вот так! Ну! – он нагнулся, обнял ее, подхватил под ноги и, кряхтя, перетащил на кровать. – Полежи немного, – сказал он.
Вернувшись назад, он отвернул кусок драной материи на сиденье ее кресла и заглянул под обивку. Пакет в белом конверте лежал на том же месте.
Косяков облегченно вздохнул и, вернувшись к жене, посадил ее снова в кресло.
– Никаша, не запирай меня! – проговорила она.
– Ладно, там увидим! – ответил он. – Теперь сиди смирно да гадай. Посплю, в дураки сыграем!
………………………………..
А все это время, с остановками в четыре и десять минут, мчался поезд, унося Анохова все дальше и дальше на север. Анохов оживал, и с каждым часом самоуверенные мечты овладевали им все сильнее. Пережитое уже казалось сном, а пылкая Можаева смутным призраком. Чтобы рассеять его, нужно только ничтожное усилие, и Анохов уже с улыбкою обдумывал содержание своего письма к ней.
XVII
Человек хотя и не может жить без общества, тем не менее время от времени душа его жаждет полного одиночества и покоя, жаждет отдыха от беспрерывных впечатлений и переосмысления их. И чем богаче одарена душа, тем чаще она прибегает к одиночеству как освежительной ванне. Душа порочная, напротив, боится одиночества и ищет забвения в суете и шуме. Но одиночество одиночеству рознь, и, если в другое время на личное усмотрение Николаю Долинину предложили бы просторную комнату с чисто выбеленными стенами, обеспеченное содержание и невозмутимый покой, он, быть может, с радостью бы принял предложение, не обратив внимания на то, что окно помещено на два аршина от пола, что мебель состоит из необходимых кровати, стола и – как милость – двух табуреток. Быть может, в этом уединении он, как Сильвио Пеликко, обессмертил бы свое имя, – но теперь… посаженный в тюрьму против воли, с позорным подозрением, с будущим, в котором он видел долгие годы страданий, – это одиночество являлось для него сплошным мучением. Трудно было в его возрасте, с его характером покорно подчиниться слепой и несправедливой судьбе, и, бессильный для активной борьбы, он задыхался от гнева.
Лицо его осунулось и побледнело, глаза горели, движения приобрели нервную торопливость, и он стал болезненно раздражителен и резок. И в то же время любовь к Анне Ивановне, разжигаемая препятствиями, охватывала его, как безумие, и он сгорал, мечтая о ней. Не проходило дня, чтобы он не передал брату письма к Анне Ивановне и не спросил бы о ней, и только раз получил от нее в ответ всего две строчки: «Мы оба наказаны за преступные мысли. Молитесь за меня, как я за вас!»
Эти строки привели его сперва в ярость, потом у умиление. Он глумился над ними, а потом целовал из и обливал слезами. Непостижимое что-то установило, между ним и ею, и он еще сильнее разгорался к ней любовью при сознании этой тайной преграды. Воображение воскрешало перед ним картины его юношеской любви. С каким доверием, с какою чарующей смелостью, будучи девушкой, она отдавалась любви. Казалось, нет для нее, рядом с ним, никаких страхов! И какой испуганной и вместе с тем неприступною она явилась потом, сделавшись женою ненавистного человека, и теперь, снова обратившись в свободную женщину. Какая-то тайна совершилась в душе ее, и он, якобы писатель, не имеет ключа к этой тайне!..
Было утро. Николай отпил утренний чай, сторож убрал посуду, и Николай монотонно ходил из угла в угол по своей камере, когда в коридоре раздались шаги, остановились подле его двери, и Николай услышал звон ключей. Он приостановился посередине комнаты. Дверь раскрылась, и в камеру, приветливо кивая лохматой головой, вошел Полозов, редактор – издатель местного» Листка».
– Наконец-то я вас увидел, мой дорогой! – заговорил он с порога, идя к Николаю с протянутыми руками. – Как добивался я вас видеть, если бы вы знали! И вот только теперь получил разрешение от самого Гурьева. Ну, как вы чувствуете себя, Николай Петрович, ваше здоровье? – он пожал руку Николаю и сел на табурет, смотря на Николая через очки, для чего наклонил свою лохматую голову, словно хотел забодать. Николай с недоумением смотрел на Полозова.
– Благодарю, здоров, – ответил он, – чувствую же себя, как чувствовали бы, вероятно, и вы, сидя в остроге по подозрению в убийстве.
Полозов заерзал на табурете и деланно засмеялся.
– Хе – хе – хе! Такой же острослов! Однако это гадко, гадко! Я говорю про упадок духа. Помилуйте, здесь, в таком уединении при вашем таланте, да я бы… я бы воспарил! – и он, вскочив, взмахнул руками, как бы воспаряя.
Николай усмехнулся.
– Нет, ей – Богу, – сказал Полозов ласковым голосом, снова садясь на табурет. – Ну, что вам стоит? Оправьтесь! Знаете, чтобы оживить вас, что я вам предложу?
– Написать фельетон? – с усмешкой сказал Николай.
– Именно! – подхватил Полозов, тряхнув головою. – И, чтобы вам веселее было, я дам вам десять копеек, ну пятнадцать за каждую строчку! – он снял очки и с лучезарной улыбкой взглянул на Николая. – Милушка мой, пятнадцать копеек.
– Что же я напишу вам? Я ничего не знаю, никуда не выхожу, никого не вижу.
– Душечка, что хотите! Фантазию, так что-нибудь, стихи, рассказ, свои впечатления.
– Фурор! – усмехнулся Долинин. – Подписать: «Июль. Местный острог»? Лишних тысяча нумеров по пятаку. Так?
– Так, так! Усиленная подписка. Смерть» Газете»! – Полозов встал и нежно взял Николая за руки. – Так вы согласны, милушка? А?
Николай молчал. Полозов сделал грустную мину.
– Вы, дорогой, моя надежда. Степан Иванович изменил. Обещался мне одному, пишет и в» Газету»…
– Вы ему отказали?
– Разве можно? – Полозов развел руками. – Эта гадина Стремлев только рад будет, а мне убыток. Потом, тогда другое дело, но теперь… Милушка!
– Многоуважаемый Николай Петрович! – вдруг раздался с порога крикливый голос, при звуке которой Полозов отскочил от Николая, как резиновый мяч, и грозно нахмурился.
В камеру, семеня ногами, вбежал Стремлев, но при виде Полозова запнулся сразу и остановился, не добежав до Николая. Лицо его исказилось язвительной улыбкой.
– Вот – с как, уже пролезли? Бойко! – сказал он Полозову, забыв о Николае.
Полозов грозно сверкнул очами и сказал:
– Николай Петрович старинный мой сотрудник. У меня не хватило бы наглости лезть к постороннему человеку!
– Хе – хе – хе, – язвительно заметил Стремлев, – скажите: «благородство»! Вас, сколько я знаю, никогда раньше не трогало несчастие ближнего. Вы на них только спекулировать можете…