Шрифт:
— Я совсем не снобирую… Но есть вещи сильнее меня… И потом… у него там какой-то дядя социалист, не венчанный, с незаконным сыном… бывший ссыльный. Какая гадость!..
— По нынешним временам дядя социалист — это протекция.
— Оставь, Лека, не до шуток, — кисло проговорил Котик. — Человек влюблен.
— Он нравится и мне. Если бы не война, я бы не прочь выйти за него замуж начерно.
— Как начерно?
— Так, как вышла Нина Драницына. Пожила с Сандиком полгода, насладилась любовью, а потом развелась и благоденствует теперь в Америке за толстым Балабаниным, что-то поставляющим на войну. Писала мне: своя вилла у них на берегу океана.
— Вот как ты смотришь на брак.
— Смотрю практически. Раньше о нас родители думали. Теперь приходится самим подумать. У Игруньки смазливое, как у девчонки, лицо и тонкая талия, но у него ни гроша за душой и подозрительная родня. Мы еще не разорившиеся, но уже разоряющиеся помещики. Игрунька не закопается в Спасовке, как папа, не станет всю жизнь воевать с крестьянами. Он будет служить. А я? Армейская полковая дама?.. Excusez du peu (Простите на малом (фр.)). Что-то не хочется… Леи на рейтузы нашивать… Ну их!..
— Мая! Откуда у тебя эта холодная практичность?
— Из жизни… Я, Котик, свободная женщина. Я эти два года читала все. Не одни "Ключи счастья" Вербицкой. Счастье женщины… Счастье девушки… Я думала об этом.
— Я, признаюсь, об этом не думал, — сказал Котик, — но я знаю, что сказал бы тебе Игрунька. Он сказал бы: счастье девушки — семья, счастье женщины — долг!
— Да, вы, мужчины, вы все еще смотрите на женщину как на собственность, как на рабыню. Нам, девушкам двадцатого века, это не улыбается.
— Чего же ты, Мая, ищешь?
— Равноправия…
— Работать, служить, как мужчина?..
— Нет. Я не способна на это. Я слишком женщина… Я хочу… Скажи мне, Котик, я знаю, что между тобой и Игрунькой тайн нет. Скажи мне: Игрунька чистый мальчик?.. Он никого не любил?
— То есть… — смутившись неожиданным вопросом сестры, сказал Котик. — Я, Мая, тебя не понимаю.
— Не понимаешь… Помнишь, на Рождестве ты нам под секретом рассказывал о твоем первом романе с тетей Алей. У Игруньки был уже первый роман?
Котик покраснел. И дернуло же его на Рождестве рассказать сестрам преглупую историю, вышедшую у него с молодой, его лет, двоюродной теткой, бывшей замужем за старым генералом! Вечером, в маленькой гостиной, они смеялись нехорошим смехом и допытывали брата о его любви. Он, смеясь: "Ах, как это было глупо и подло", рассказал им забавное приключение на визите к тете Але.
— У Игруньки? — сказал Котик, поворачивая спину сестрам. — Нет. Ничего не было.
— Врешь, Котик, — сказала Мая.
Котик быстро повернулся лицом к Мае.
— Ну, хорошо… Я не знаю. Но тебе не все равно это? — Положим, не все равно.
— Нет, ты скажи прямо. Если Игрунька будет просить твоей руки, что ты ему скажешь?
— Скажу, что подумаю.
— Самый скверный ответ. Он должен ехать в полк… на войну… Он готов ждать. Он хочет быть уверенным.
— Он уже мне делал предложение на котильоне у Воротынских.
— Ну, то не считается, — сказала Лека, — ты ему ничего не ответила.
— Ты дашь ему слово ждать? — настойчиво сказал Котик.
— Однако ты в сваты записался, — засмеялась Мая.
— Мая… Я друг Игруньки. Я его очень люблю. Он честный, благородный, пылкий, и он давно, уже пять лет, любит тебя одну.
— Что дальше?
— Он говорил мне, что будет просить твоей руки.
— У родителей?
— Потом и у родителей, но раньше хочет получить твое согласие.
— Начерно… начерно… — краснея, воскликнула Мая и закрыла лицо руками, — набело не годится.
Она побежала наверх, к дому и столкнулась с Игрунькой.
Она повернула назад, к пруду. Игрунька спустился за ней. Когда она подошла к брату, Котик и Лека встали и быстро пошли из-под древесного свода.
— Предатели! — крикнула им Мая и осталась вдвоем с Игрунькой.
Вода неподвижно стояла у пологого берега. Сухие камыши тихо шуршали, и коричневые метелки, как старые aртиллерийские банники, торчали вверх. Листья белых водяных лилий разрослись и ржавели в холодной воде, и черные кувшинчики их утонули. Вдали пруд сверкал, как зеркало. На противоположный берег прибежали босоногие ребятишки, постояли, разинув рты, глядя на красного гусара, и побежали к слободе, топоча ногами и подымая редкую черную пыль. Не смолкал назойливый стук молотилок, и где-то за гатью мерно ударяли цепами, и казалось, что кто-то раздельно, не людским голосом говорил все: "Цоб-тобе — цоп-тобе", — скажет несколько раз, перебьет — "Цоп, цоп, цоп" — и опять надолго — "Цоп-тобе — цоп-тобе…"