Шрифт:
— Слава великому князю! Слава Чародею! — кричала вся степь.
В сердце каждого, кто был в сражении, бушевала необыкновенная радость. Кияне и полочане, поганцы и варяги-находники ликовали, что взяли верх в лютой сече. Раненые тянули к князю руки, тоже кричали здравицу. Только мертвые смотрели в небо молча, и уже черная муха небытия садилась на их бледные щеки.
Всеслав вместе с сыновьями въехал на курган, где лежал идол, широко махнул мечом, поклонился в пояс войску:
— Спасибо вам, отважные вои. Слава вам за мужество ваше. Глянем на тех, кто уже не поднимется из тлена, и скажем: идите с миром к дедам-прадедам, расскажите им, что наша земля живет, что есть у нас грозный меч и сильное плечо. Живые, хороните мертвых. И еще вот что я хочу сказать. Я — кривичский князь, полоцкий князь, У нас, кривичей, есть такой обычай — за врагом, который бесславно убегает из нашей земли, мы посылаем погоню, чтобы лютый зверь не дополз до своей норы. Пока не остыли наши мечи, пока жаждет битвы рука — в погоню!
Он поднял на дыбы коня.
— В погоню! — крикнули все, кто слышал князя, и ударили в щиты.
Князь первым пришпорил коня. Верховые помчались следом за ним.
— Ты спас меня, — сказал Беловолод, подходя к Люту и кладя ему руку на плечо.
— А ты меня, — улыбнулся Лют. — Помнишь, как ты свалил секирой степняка?
Собрали мертвых. Поганцы собирали своих, варяги и христиане — своих. Одной смертью умерли они, но разными дорогами должны были пойти туда, откуда не возвращаются. Своих воевода Белокрас приказал сложить на костер и сжечь. Христиане должны были отвезти мертвых в Киев, отпеть в Софии, а потом предать их плоть земле. Для варягов же гробом был челн, на котором по бурливым водам плавал каждый, кто был сыном далекой северной земли.
На кургане увидели идола. Кто-то из поганцев удивленно крикнул:
— Каменная баба!
Безголосо лежа на спине, идол смотрел в небо. В его взгляде застыла тоска. Набросили ему на шею веревку, потащили к воеводе. Белокрас долго молчал, разглядывая каменное изваяние, потом проговорил:
— Был он кумиром у степняков, но они не смогли защитить его. Отнесите камень в нашу пущу.
Пока Всеслав с конницей преследовал уходившего все дальше и дальше в степь Шарукана, остальные, по обычаю предков постояв день на поле сечи, «на костях», двинулись левобережьем домой. Денница горела над землей, утренняя заря, которую ромеи называют Авророй. Христиане и варяги везли своих погибших. У поганцев мертвых уже не было — дымом пошли в звездное небо.
Хмель победы, добытой общей кровью, сделал всех братьями. Хорошо было идти одной дорогой и чувствовать рядом мягкую человеческую душу. Беловолод видел, как радуется Лют. И все другие поганцы вели себя, как дети, — смеялись, много разговаривали, те, что помоложе, даже иногда схватывались друг с другом, вьюнами вертелись на траве и песке. Некоторые дули в свистульки, били в бубны, играли на дудках. Воевода и тот, казалось, смягчился и шагал впереди рати с улыбкой на розовом лице. Ветер развевал его длинные седые волосы, надувал рысью шкуру на плече. Повизгивали собаки.
Но чем глубже втягивались в обжитый земледельческий край, где издревле сидела Русь, где густо лепились вотчины киевских бояр, княжеских людей, тем больше черных ужей проползало между христианами и поганцами. Христиане подняли хоругви с изображением Христа, запели святые псалмы. Все смотрели на бледные суровые лица мертвых, которых они везли с собой, в изголовье каждого ставили свечку. У поганцев же мертвых в обозе не было, они думали, что их вообще у них не было, и это разъярило их, особенно женщин.
— Перунники идут! Машеки! — неслось отовсюду. — Прочь в болота, антихристы рогатые!
Дети бросались грязью, плевали, показывали старому Белокрасу язык. Здесь, в богатых боярских вотчинах рядом с Киевом, уже твердо укоренилась новая вера, и христианами были не только бояре, но и холопы, смерды, ротайные старосты, конюшие и пастухи.
— Булыгу несут, — показывая пальцами на половецкого идола, смеялись женщины и дети, а потом, войдя в раж, с лютой злостью кричали: — Повесьте этот камень на шею старому козлу, который идет впереди вас, и бросьте его в омут!
Воевода слышал все эти насмешки, оскорбительные слова и сурово хмурил брови. Поганская рать тоже все слышала, затихла вдруг, точно песку в рот набрала. Один Лют не выдержал, подбежал к отцу, наливаясь гневом, горячо заговорил:
— Вот как нас встречают! Мы для них — звери! А мы же проливали кровь, за их детей проливали. И после этого ты еще веришь христам? Пошли скорее в лес, пошли в топи, только чтобы не видеть и не слышать всего этого!
Белокрас крепко сжал свою дубину, даже пальцы побелели, сказал, обращаясь к Люту:
— Вон на дороге песок — залепи им уши. Вот репей — сорви и залепи листом глаза. Но иди в Киев, В Киев, понимаешь? Там мы должны услышать слово великого князя Всеслава и слово киевского веча. Всеслав, ты сам читал его пергамент, клялся, что родными детьми Руси будут и христиане и поганцы. Княжеский пергамент я несу с собой, — Он провел сухой загорелой рукой по груди. Там, под белой льняной рубахой, был пергамент, воевода привязал его за шею прочной бечевкой.
— И ты поверил Всеславу? — горько усмехнулся Лют. — Еще там, в нашем лесу, я говорил тебе и говорил всем, что нас обманут, как глупых барсуков. Киеву нужна была наша сила, наша кровь. Перуна же, которому мы поклоняемся и служим, христы давно порубили на дрова. Разве позволят они, чтобы рядом с Софией снова встал Перун? Река не течет назад, отец.