Шрифт:
Российская литература той предгрозовой поры изобиловала произведениями под программными названиями: «На переломе», «На повороте», «На распутье». Молоденькая героиня Чехова со сцены Московского Художественного театра восторженно восклицала: «Мы увидим небо в алмазах!» Ей вторил горьковский Сатин: «Человек — это звучит гордо!» Это было время, когда у касс Художественного театра ночи напролёт стояли толпы, сгорая от желания приобрести билет хоть на галёрку, хоть на приступочку.
Долгом каждого образованного россиянина считалось служить не Родине и даже не Богу, а исключительно «благу народа». Разночинцы бойко призывали поддерживать «святой огонь протеста против злых и тёмных сил жизни», будить «гражданское самосознание». Интеллигенция вызубрила Эрфуртскую программу, увлечённо дискутировала о Французской революции, прекрасно знала о положении рабочих в Новой Зеландии и не имела представления о рабочем классе у себя в России.
И с какой же радостью встречалось каждое известие об очередной удаче террористов! Убит, ещё один царский сатрап, получив народное возмездие!
Горе стране, население которой вдруг начинает соревноваться в «прогрессивности».
Ещё Лев Толстой обратил внимание на падение нравственного уровня русской литературы. Читателю всё чаще предлагалось занимательное чтиво, потрафляющее вкусам грубым и низким. Литератор становился затейником, стремящимся возбудить нездоровые эмоции, толкователем которых зарекомендовал себя Зигмунд Фрейд. Человек оставался предметом литературы, однако с некоторых пор его стремились исследовать исключительно ниже пояса.
Умница Бунин, человек острой наблюдательности и желчный, не выдержал и разразился уничижительной тирадой по поводу неслыханного разлива такой псевдолитературы:
«Мы пережили декаданс, символизм, неонатурализм, порнографию, богоборчество, миротворчество, мистический анархизм, садизм, снобизм, лубочные подделки под русский стиль, адамизм и акмеизм — дошли до плоского хулиганства, называемого нелепым словом футуризм. Это ли не Вальпургиева ночь!»
Начало литературной деятельности Горького совпало с великим переломом в русской жизни, вызванным внезапной смертью императора Александра III. Лишившись мудрого правителя, Россия сначала вроде бы незаметно, а затем всё ощутимей покатилась под исторический откос. Горький, завершивший к тому времени своё «хождение в люди», стал выразителем чаяний самых низов русского общества. Знаменательной вехой в этом отношении стало появление рассказа «Челкаш».
Во времена Державина и Пушкина литература в России называлась задушевным словом. Отсюда у русских особенное отношение к печатному слову. Отсюда и трепетное чувство каждого, кто дерзает браться за перо, — писатель в России должность почти что государственная, ответственности необыкновенной.
И вот в одночасье рухнули некие моральные преграды, грянул разгул литературных мародёров, мелких бесов, духовных паразитов.
Таким для России выпал перелом веков, когда она лишилась сначала Чехова, а потом и Толстого…
Возле Горького с Шаляпиным стал постоянно увиваться столичный журналист Корней Чуковский, длинный, худой, нескладный, весь какой-то вывихнутый. Он постоянно ломался, подхихикивал, сыпал новостями, сплетнями, анекдотами. Здороваясь, он произносил одно коротенькое воробьиное слово «чик» (это означало: «честь имею кланяться»). Расставаясь, он делал ручкой и бросал: «Пока». От его вывертов Шаляпин сатанел.
В газетах заговорили о «горьковской компании», которая будто бы в заботах о сохранении национальных сокровищ собиралась «узурпировать власть». Чтобы не допустить «насилия над демократией», столичная интеллигенция сколотила «Союз деятелей искусства». В первую голову они постарались привлечь на свою сторону Ольгу Львовну, жену Керенского, патронессу всех зрелищных мероприятий в Петрограде. Она оказалась крайне падкой на лесть и горячо поддерживала все планы крикливого «Союза». Культурные силы столицы размежевались на две неравные группы. «Комиссии» во главе с Горьким и Шаляпиным противостоял «Союз», в котором верховодили Маяковский, Мейерхольд, Леонид Андреев и Соллогуб.
Росла как на дрожжах скандальная известность футуристов. Грохотал бас Маяковского, всего два месяца назад награждённого царём медалью «За усердие». Эпатирование публики эстрадными хулиганами приносило газетам изрядный дивиденд. Чуковский изо всех сил домогался покровительства всесильного Власа Дорошевича, директора солиднейшей газеты «Русское слово». В какую-то минуту ему удалось вырвать согласие Дорошевича на знакомство со скандальным Маяковским, — он обещал привезти поэта в редакцию. Однако наутро, проспавшись, Дорошевич не поехал в редакцию, а Чуковскому отправил срочную телеграмму: «Если привезёте мне вашу жёлтую кофту, позову околоточного».
Повсюду шныряли юркие, ловкие людишки. Один за другим открывались синематографы — узкие душные зальчики, набитые стульями и скамейками, с белой простынёй на дальней стене. Броские афиши хлестали по глазам аршинными названиями: «Экстазы страсти», «Отдай мне эту ночь», «Смертельный поцелуй». Публика набивалась битком и стонала от восторга.
Писатель Соллогуб сочинил «поэму экстаза» и назвал её «Литургия Мне». Автор молится Нечистой Силе и заклинает её: «Отец мой, Дьявол!» Анна Ахматова убеждённо признавалась: «Все мы грешницы тут, все блудницы». Поэт Михаил Кузмин, известный педераст, скончался, держа в одной руке «Евангелие», в другой «Декамерон».
Одна особенность тех сумасшедших русских дней поневоле начинала резать любой спокойный наблюдательный глаз. Эта особенность в скором времени обретёт зловещее значение для всей ликующей России. Историки подберут этому явлению предельно деликатное название: «чрезмерное участие евреев в русской революции».
Чрезмерное… Слишком слабо сказано! Обилие представителей этого шустрого племени требовало более сильного определения.
Само собой, Горький, как выразитель самых прогрессивных чаяний тогдашнего общества, отвергал и всячески клеймил черносотенство, издавна заявив себя сторонником взгляда на Россию, как на «тюрьму народов».