Шрифт:
А «собачья свадьба» в доме Бриков продолжалась. Лиля, имея двух «домашних» мужчин, не останавливала своего постельного конвейера и потешалась над тем, что Маяковский всякий раз мрачнел и сжимал кулаки.
— Вы себе представляете, — со смехом рассказывала она, — Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности!
Потом добавляла уже вполне спокойным тоном:
— Ничего, страдать Володе полезно. Он помучается и напишет хорошие стихи.
Творческий метод московской Мессалины, как ни странно, принёс свои плоды: изнемогая от бессильной ревности, Маяковский написал большую поэму, а потом ещё и пьесу. Ося Брик снисходительно похвалил достижения ученика, как в поэзии, так и в драматургии. Дело стало за названием. После многочисленных вариантов остановились на таких: поэма — «Хорошо!», пьеса — «Клоп». В обоих случаях угадывается могучее влияние наставника, особенно с пьесой. В самом деле, ещё совсем недавно русский зритель и читатель восхищался гордо парящими Чайкой, Буревестником и Синей Птицей, теперь их заменили ничтожные клоп, таракан и муха-цокотуха. Короче, вместо птиц — презренные инсекты.
Вездесущий Корней Чуковский как-то проницательно обронил: «Быть Маяковским очень трудно». На этот раз его суждение попало в цель. Стараясь заслужить одобрение своего учителя, Маяковский в то же время чувствовал, что его настойчиво подпихивают на позиции антиискусства. Этому всячески противилась его талантливая натура. Разлад в душе грозил конфликтом — назревало неотвратимое прозрение.
Само собой, произошло это не сразу, не мгновенно: копилось и накопилось. В частности, хвастливые рассказы Оси о расстрелах на Лубянке, зрителем которых он бывал не раз. Постоянное науськивание на МХАТ и Большой театр, на Горького и Брюсова, язвительные шпильки по поводу дружеских отношений с Булгаковым, за недостаточно свирепое отношение к идейно шатающимся друзьям. Добавило горечи и лубянское удостоверение Лили за № 15073. Дама его большого сердца оказалась обыкновенной сексоткой на хорошей зарплате.
Словом, надёжный Лилин поводок (да и только ли её?) стал ослабевать и, наконец, порвался.
Началось с обыкновенного вроде бы спора, в котором «подкаблучник» вдруг проявил необъяснимую раздражительность. В сердцах он назвал Леопольда Авербаха мерзавцем (это — родственника Свердлова и Ягоды, руководителя РАППа и журнала «На посту»!). Строго одёрнутый Осей, поэт брякнул совсем уж безответственное и совершенно возмутительное:
— Все они там Коганы!
У хозяев, Лили и Оси, вытянулись лица. Они переглянулись. Кажется, у Володи начинают прорезаться глазки. Да что там глазки… у него зубки начинают прорезаться! Чего доброго, он, глядишь, захочет жить своим умом, вознамерится ходить на собственных ногах. Это был тревожный признак.
И тревога Бриков оправдалась. Маяковский — страшно молвить! — собрался завести собственную семью, т. е. жениться и навсегда уйти из дома. Но это же… это же подло, гнусно, это, в конце концов, самое настоящее предательство! Уж не мы ли… и все для него, для него! А — он?
С уходом Маяковского для «сладкой парочки» кончалась большая лафа, они теряли безответную дойную корову, полностью прибранную к рукам курицу, несущую золотые яйца.
«Заклятые друзья» действовали с предельной глумливостью. Они постарались доказать поэту, что без их поддержки он — ничто, творческий нуль. Задетый за живое, Маяковский впал в амбицию. «Неужели вы всерьёз считаете, что всем сделанным я обязан только вам? Ошибаетесь, уважаемые. И я вам это докажу!»
Однако он плохо изучил своих недавних соратников и друзей. Для этой братии пределов низости не существовало.
К тому времени уже оформилось «творческое» слияние обеих литературных групп — Оси и Леопольда. Это было необходимое и тщательно продуманное национальное сплочение. И Маяковскому выпало узнать всю мощь этого неумолимого, не брезгующего никакими средствами союза.
Недавние друзья и соратники принялись действовать. И дом Бриков, прежде такой уютный для поэта, предстал не только салоном избранных и допущенных, но и настоящим штабом штурмовых отрядов.
Владимир Владимирович сам был громилой не из последних. Это же он писал со всей присущей ему яростью: «Дворянский Пушкин, мелкобуржуазный Есенин, царь мещанского искусства — Художественный театр: в исторический музей всю эту буржуазную шваль!» А в 1922 году в Берлине, в кафе Ландграф, он своим стенобитным басом заявил: «Горький — труп. Он сыграл свою роль, и больше литературе не нужен!» (Незадолго перед этим облив выжитого из России великого писателя гнусными помоями в специально сочинённых стихах.) Словом, в рядах погромщиков традиционной русской культуры Маяковский действовал в самом авангарде.
Теперь ему предстояло испытать на своей шкуре удары, укусы и плевки недавних собратьев. Настала его очередь быть сброшенным с пресловутого «корабля современности». Из торжествующего палача он превращался в обречённую жертву.
Самое время задуматься о том, насколько правдивы рассказы тех, кого якобы допускали в подвалы Лубянки в качестве зрителей бесчисленных расстрелов. Верить ли им? Можно бы, в общем-то, и усомниться, но этим похвалялись и Блюмкин, и Брики, и Авербах, и даже Есенин. Приходится таким образом поверить. Тем более, что эти кровавые представления вполне укладываются в стратегию засилья и носят откровенно назидательный характер: смотрите, презренные гои, и содрогайтесь!
Смотрели и содрогались, и проникались обыкновенным человеческим ужасом при одном упоминании о Лубянке.
Этот ужас, словно некий нимб, светился над головами тех, кто имел хоть какое-то касательство к грозному ведомству.
Лиля и Ося Брики являлись давними проверенными сотрудниками ВЧК-ОГПУ. И Маяковский об этом знал — узнал в конце концов.
Не содрогнулся ли он перед вполне реальной перспективой оказаться в беспощадных лапах «тётки» (так в целях конспирации тогда называли лубянское ведомство). Общеизвестно, что при всей богатырской стати и басовитости Маяковский обладал далеко не мужественным характером.