Шрифт:
Я была лишняя и третья. Меня не видел никто. Я сама себя не видела. Я стояла в такой тьме, что ни рук, ни ног моих мне было не различить. Я видела, как двое, сплетясь, танцевали, сидя на устланной хвоей земле, победный танец. Вжимались друг в друга все сильнее. Налегали горячими лицами друг на друга. Женщина укрыла тебя всего, твою худую спину, плечи, торс своими черными волосами, плащом волос. Она обнимала тебя и вбирала тебя. Она сидела на тебе, как на троне. Содрогалась. Плясала. Выкрикивала охотничьи кличи.
Время, отчего ты идешь так медленно, злое время.
Отчего ты так быстро идешь.
И когда я поняла, что пляска останется вечной под зеленым колючим пологом, что никуда не уйти мне от вечной муки моей, и я застонала, сцепив зубы, и выцедила сквозь зубы проклятье, и закрыла лицо руками, чтобы не видеть больше чужой бесстыдной красоты, — женщина радостно и ослепительно закричала, и ты поднял ее, дернув вверх, над собой, как победный живой флаг, и я, отняв руки от лица, опять видела, как билась и содрогалась она в твоих руках, кричала, уже отнятая от тебя, уже выдернувшая тебя из себя, — таежная рысь, оранжевая тигрица, пахнущая мандарином и хвощом, красавица, розовая пантера, рыком своим приказавшая тебе узнать то, чего ты не узнал еще со мной, и изменить мне — на сухих, без единой слезинки, восхищенных глазах моих.
И вместе с ее криком закричала и я, молния сотрясла и меня, ударила внутрь меня. Я схватилась за живот и повалилась на еловый лапчатник. Тьма милостиво накрыла меня — так Кудами накрывала толстоклювого ара, бестолковый подарок богатого испанского офицера, бормочущего в клетке непотребства, черным платком.
ЦЕСАРЕВИЧ
Попасть на Острова — это надо суметь.
Как она попала на Острова? Убежать из Вавилона — не штука; убежать из Града-Пряника — нет охоты. Что, кто толкнул ее в спину? Царь занемог; поговаривали о скорейшем воцаренье Наследника, газеты пестрели заголовками и сообщеньями: как Наследник намерен жениться и на ком, что он ест, что он пьет — а любил Наследник более всего сладкое испанское вино, херес и мадеру, и хороший портвейн тоже любил, и ему важные господа, его родня, бутылочки портвейна все время дарили. Вон из Вавилона, вон! Поезда громыхали мимо града, гудели паровозы, шли на Восток, только лишь на Восток. Она прибрела на вокзал, долго торчала около билетных касс, глядела широко распахнутыми черными глазами. Ее принимали за цыганку, за побирушку. Совали ей в руку монетку. Она почтительно брала сперва, кланялась шутейно, — потом, озорно блестя глазами, подбегала к уходящему благородцу и засовывала ему холодную монету за шиворот.
Бородатый дядька, верно, из служащих, в скромном пальтенке с заплатами на локтях, сработанных заботницей-женой, ухватил ее глазами; крикнул весело: “Эй, девчоночка, что так жадно глядишь… хочешь вдаль, в неизвестность?!.. А деньжонок нет счастливый билет купить?!..” — “Мне делать тут нечего, в Вавилоне, — отвечала она доверчиво, — я все перепробовала. Худо тут мне, дяденька. Может, в других землях люди и получше живут. Хочу туда!” Бородач засмеялся, хлопнул себя по карману, вскричал: “Поедешь со мною по Новой Восточной Дороге?!.. я еду до станции Бира, это далеко, девочка, страшно далеко — надо ехать неделю, другую, месяц… на краю света!.. будем обедать в ресторации, я тебя буду водить туда, сажать за столик, как даму… одному путешествовать скушно — решайся!.. я честный мужик, я тебя не трону и пальцем… в одном купе поедем, а не трону, вот святой истинный Крест…” А глаза прищуренные, добрые, хохочущие беззлобно, хорошие. Она кивнула. Они вместе подбежали к окошечку, откуда раздавали бумажки на проезд, и дядька сунул туда деньгу, в то время как его багаж сзади волок на решетчатой тележке пузатый и одышливый, с серебряной бляхой, носильщик.
Они впрыгнули в поезд за три мгновенья до того, как он тронулся и пошел, и пошел, набирая ход, торопливо и резко стуча на стыках страшными колесами. “Располагайся, это наше купе, можешь раздеться, я не смотрю”. Она оглядывалась восторженно. У нее не было с собою никакого багажа, даже халатика. Все свои вещи она оставила там, в доме последнего хозяина, да и какие у нее были вещи? Три тряпки? Два бедняцких украшенья в шкатулочке? Самая большая драгоценность — ботинки на шнуровке — были при ней: на ней.
Дядьку она не помнит как звали. Он деликатничал с нею, миндальничал. Он представлял ее в вагоне-ресторане своей дочерью. Он заказывал ей лучшие блюда, весело, довольно глядел, как она ест: а бланманже ты пробовала когда-нибудь?.. а креветок?.. а жареное мясо в винном соусе?.. а лионские кнели?.. Официанты радостно несли на их качающийся, ходящий ходуном столик графин с темно-красным лафитом, с абрикосовым ликером, торжественно ставили. Она чувствовала себя царевной. Мужское вниманье льстило ей. Он, когда они поздно вечером оставались одни в двухместном купе, вежливо откланявшись, выходил в коридор, чтобы она могла раздеться на просторе, не стесняясь никого, и юркнуть под одеяло. Она скидывала платье, выключала газовую лампу. Благодетель входил, предварительно постучав. Она молчала — делала вид, что уже спит. Он понимал ее обман. Усмехался в бороду. Гладил ее лицо шершавой огрубелой ладонью, и это называлось на их языке — спокойной ночи.
Через несколько минут он уже мирно храпел. Она поднималась на локте, откидывала вагонную штору, глядела вдаль, на бегущие мимо поля и луга, нищие деревни и сизые от росы лощины и перелески, на черных иссиня ворон, мертво сидящих на придорожных столбах. Взглядывала на брегет, отцепленный дядькой от атласного жилета: три ночи… четыре утра. Звезды бежали высоко в небе над поездом, вместе с поездом. Под утро она засыпала, и счастливая улыбка чудесного путешествия плыла на ее губах, как маленькая уклейка.
Она не боялась летних гроз. Чем дальше они продвигались на Восток, тем страшее были налетающие внезапно грозы — с синими и зелеными молниями, с ураганным ветром, приминающим все живое к земле, с изломанными, поверженными наземь деревьями, расщепленными повдоль могучих стволов.
В одну из грозовых сибирских ночей, на безымянном разъезде, на сиром полустанке, дядька вышел покурить на платформу, зачем-то напялив, хоть и тьма ночная спустилась уже, и все восхищенные зрители спали, — шикарный атласный белый жилет, богатый позолоченный, в алмазных искорках, брегет, и модную велюровую шляпу, — стоял и курил, а паровоз гудел призывно, и молнии уже хлестали наотмашь из загустелых, как черная сметана, туч, и разбойные люди-шатуны приняли его за роскошного столичного богача, — ух, должно быть, карманишки денежкой под завязки набиты!.. прикончим-ка его, ребята, пожива ждет нас хороша… — и убили, ткнули в него длинным острым таежным ножом, как в медведя. А карманы-то и пусты оказались — крошки табаку, крохи печенья, которым он попутчицу прикармливал, как птичку.