Шрифт:
Какое страшное слово — «никогда». Как оно темно. Темно и слепо. Не говори его никогда.
А ты уже сама только что сказала.
Тьма… Ты веришь, что там, когда мы умрем, — только тьма? Тьма и больше ничего?..
Нет. Там тьмы нет. Там есть ты, всегда ты, до могилы только ты — одна ты — и свет.
Он, исполняя ее просьбу, вонзился в нее до конца, всадил себя в нее по рукоять, как всаживают в плоть кинжал, острую, наточенную на точиле наваху, и она вскрикнула от неожиданности, а потом он увидел, как внезапно лицо ее начало расцветать, распускаться ало, пышно, душисто, расцвели глаза, заалели щеки, вспыхнули два лепестка вишнево-алых губ, исцелованных, искусанных им, и он понял — она достигла того, о чем мечтала, последнего края блаженства, и перешла за этот край, за предел, вкусив рая, о котором, быть может, и не мечтала. И это сделал с нею он, он! И он, забыв о своей радости, прижал ее к себе, стонущую, пылающую, теряющую сознание, дышащую тяжело, как в бою, и только сейчас, лишь теперь ощутил, как изливается в нее — всею дикой радостной влагой, всей накопленной втайне, не покалеченной сотней заказанных ему убийств, всей нежной сохраненной для нее, горячей жизнью. И она забилась в его руках, затрепетала, как пойманная бабочка, и он боялся: вдруг слетит, осыплется золотая пыльца! — и поймал губами, вобрал ее последний страстный стон, как вбирают каплю сладкого вина из опрокинутой бутыли.
Она еще содрогалась на нем. Он еще сжимал ее в объятиях, пребывая в ней, втыкаясь в нее слепо и празднично.
Зачем это все случилось?.. Затем, что все человеку на роду написано.
Он поцеловал ее сильно, глубоко, всасывая ее язык и кусая ей губы, и вдруг, оторвав свое лицо от ее лица, прикоснулся губами к ее губам так тихо и нежно, будто — помолился.
И она тихо, тихо, еле слышно сказала: теперь пусть будет все что угодно… Все что угодно…
И он повторил так же, едва слышно: да, теперь пусть будет все что угодно.
Они лежали навзничь на кровати, раскинув руки. Спали.
Они спали сладко, будто не спали десять дней и десять ночей, будто месяц шли, брели по дорогам, и вот добрели до ночлега, и вот упали и спят, вкушая сон, как сладкий мед.
И они не сразу услышали, как в дверь кто-то настойчиво, долго звонит.
Мария проснулась оттого, что в уши лез, ввинчиваясь, пронзительный, наглый звонок. Она открыла глаза. Не сразу поняла, где она, что с ней. Страны и события замелькали, мешаясь, пугая ее воспоминаниями, красотой, ужасом. Она поняла, что у себя дома. Повернула голову. Рядом с ней на кровати лежал и спал человек. Он не слышал звонка. Он спал так крепко и сладко, что его было пушкой не добудиться.
Мария, просыпайся, Мария. Звонят! Иди открывай!
До нее только сейчас дошло, что рядом с нею на ее постели спит Ким Метелица, отец Ивана. И что в дверь запросто может звонить Иван.
«Коррида, коррида», — забилось в ее голове. Застучали кастаньеты. Зазвенели тимпаны. Замотались туда-сюда под ветром цветные бандерильи. Пикадоры выехали на конях, потрясая пиками, обвитыми алыми лентами. Коррида началась! А ты что тут делаешь, маленькая черноглазая девочка, а?! Ты — зритель? Или ты тут не последняя лошадка? Из-за тебя все началось, а, признайся?!
Твой выход. Это твой выход, Марита. Наплюй на все и выходи. Ведь уже дали третий звонок.
Она вскочила голая с постели. Ким спал, не просыпаясь. Она босиком, таясь, перебежками пробежала к двери спальни, выбежала в прихожую. Опомнилась. Схватила со стула халат. Накинула. Иван так любит этот халат — черный, шелковый, расшитый крупными алыми розами. Черный и красный — испанские цвета. Черная земля, красная кровь. Другого люди за века ничего не придумали.
Сейчас она откроет дверь, и Иван прямо с порога, все поняв, убьет ее. Как? Всадит ей наваху под ребро?! Ха-ха, что за бред. У него же с собой нет ножа. Он же пришел к тебе. Просто пришел к тебе. «А может быть, это вовсе не Иван, что я гоню истерику», — прошептали ее пересохшие губы.
Нет, он все поймет. Спальня просматривается насквозь. Все двери открыты. Голый Ким лежит на кровати, лицо закинуто, худое тело, изнуренное любовью, раскинулось, полное сна и блаженства, раскинуты руки, он обнимает пространство, еще напитанное ею. Он обнимает все, что есть она. Он и во сне продолжает любить ее.
Он тебя не отпустит Марита. Если… если ты останешься жива.
Иван убьет тебя! Не сейчас. Сейчас он повернется и уйдет. Он убьет тебя завтра. Подстережет тебя вечером. Револьвер он найдет где хочешь. Купит у друзей. Одолжит у Станкевича. Разве за этим дело станет?
Ближе к двери. Шаг, еще шаг. Босые ноги мерзнут. Дует по полу. Осень. В Москве уже осень, Марита. Где твоя жаркая Испания?! Где твой виноград?! Твои апельсины?!
Пересохшие губы внезапно жадно, жарко захотели апельсина. Она облизнула губы. Сделала еще шаг к двери.
И снова в дверь настойчиво, гневно, протяжно позвонили.
Она бесшумно, неслышно подбежала к двери. Затаила дыхание. Замерла. Прислушалась. А если это не Иван? Отчего ты решила, что это Иван? Вдруг это почтальон! Вдруг это тебе телеграмма? От мамы, от отца… Из Мадрида…
Она бросила взгляд на часы в прихожей. Час ночи! Почему телеграмма не может быть принесена в час ночи? Это Иван. Он приехал на машине. Он не любит метро. Он так любит сервис. Хотя иной раз, когда опаздываешь, метро выручает, а на земле, на дорогах — трафики, сплошные «пробки».
Он не опоздал, Мария. Он не опоздал.
И она, закусив губу, внезапно разозлившись на себя, на свою трусость, щелкнула замком и рванула дверь на себя.
— Здравствуй, Мария, — сказал Иван, блестя глазами.