Шрифт:
«Мара, ну что ты, опомнись, что ты кричишь, рядом же с тобой люди летят…» Глаза Ивана гневно блестели. Я зажимала себе рот рукой. Я не смогла переодеться в отеле, я так и летела в Россию в этом белом платье с оборками, похожем на пышную чайную розу, заляпанном кровью того парня, негра с птичьими клетками на груди и на плечах; и я не выпустила там, на набережной Буэнос-Айреса, ни одной птицы из клетки, а где моя колибри, где колибри, Господи?! У меня была маленькая ручная птичка. Величиной с наперсток. И вот ее больше нет. Верни мне мою птичку, Бог!
Молчит.
Верни мне мою любовь!
Молчит.
Только гул самолетного двигателя. Огонь вырывается оттуда, из-под хвоста самолета, железного зверя. Если огонь прекратит вырываться — самолет вверх тормашками упадет в океан. Мы сейчас летим над океаном, и, если мы упадем в темную синюю воду, через стекла иллюминаторов я, ловя ртом последний воздух, увижу рыб. Они будут проплывать мимо нас, пялиться на нас через стекло равнодушными, потусторонними глазами.
Ким, я так люблю тебя! Ким, ты слышишь, я люблю тебя! Где ты! Ким…
От гула меня тошнит. Гул выворачивает меня наизнанку. Теперь я знаю — это не беременность. Это я плохо переношу самолет. Эй, стюардесса, принеси мне целлофановый мешок, чтобы, когда меня вырвет, мне не запачкать ваше роскошное самолетное кресло! Спасибо, вы очень милы. Почему у меня на платье кровь? Это просто пиранья, пиранья в вашей проклятой аргентинской реке укусила меня, да не съела меня до конца. Нет, это в танце партнер проткнул меня ножом, а нож оказался картонный. И вот теперь горько плачу я. Стюардесса, воды! Виски с содовой!
Кто погиб там, в самолете, пронзившем каменный шалаш на набережной? Кто взорвался? Это тот, кто хотел со мною кататься на яхте по морю, на яхте, что стоит на приколе в Иокогамском порту, взорвался и сгорел дотла, разбился в прах. Он самоубийца, он камикадзе. Все мы, стюардесса, камикадзе! Мы — племя самоубийц. Разве ты не видишь, девочка, что врагов больше нет? А если нет больше врагов, то кого, по-твоему, надо уничтожать?! Верно — себя. Ты себе — первый враг.
Гул ширился и рос, и я сходила с ума от гула. Сбоку я чувствовала тепло Ивана, жар его руки. Стюардесса заботливо прикрыла пледом кровавые пятна на моей белой юбке. На меня косились чужие глаза. Я отвернулась. Это я, Господи, это я сделала все это, прости меня, если Ты можешь.
Разносили коньяк. Иван поднес мне коньяк в широком бокале, нагрев его в ладони. Я выпила, и меня вырвало прямо на мое белое лебединое платье.
Сегодня их шоу в Лужниках. И сегодня же мне звонил человек, в руках которого сходятся нити новых смертей.
Почему я занимаюсь смертью людей? Почему смерть тысяч людей — моя профессия? Потому, что мир дошел до обрыва. До пропасти. А ему надо ведь идти дальше. И он не знает, куда идти. А пропасть он не может перешагнуть. И я, вот этими, своими руками, подталкиваю, толкаю его к пропасти: прыгай! Падай! Вот твоя дорога!
Мы все — актеры в театре господина Танатоса. И зрители — тоже все. И с ужасом глядим друг на друга, и дрожащими губами спрашиваем друг друга: «Я ли, Господи? Я ли?.. Или — не я?..»
Все мы. Все — до единого.
И невинное дитя. И домашняя хозяйка. И крутой бизнесмен, слюнявящий истертые баксы у банковской стойки. И танцовщица на сцене.
Эй, танцовщица на сцене, как ты там?! В самолете трясешься?!
Ничего, скоро все для тебя кончится. Все.
Или — только начнется?
Если будешь со мной — для тебя все начнется. Нет — пеняй на себя.
А хорош был нынче утром мой киллер, когда я припер его к стенке, а он швырнул мне, как собаке швыряют кость, пистолет, из-под трусов выдернутый! Я мог запросто уложить его там, на даче Пирогова, одним махом. Без хлопот. Я ж тоже его ненавижу. Как и ее. Но к ним я обоим как-то привык. Нужны мне они. Оба.
И я их обоих для себя сохраню.
Пока они не изработают себя — для меня — окончательно, до костей, до дыр.
— Галя, крепкого чаю мне! С лимоном! И с вареньем из лепестков роз… тем, сухумским!
Уже несет. Ловит все с полуслова. С полувзгляда. Хорошая девочка! Пожалуй, сегодня пересплю с ней. Эх, если бы с Галей — или любой другой — я мог бы забыться надолго! На всю жизнь…
— Отлично. Иди ко мне. Сядь сюда.
— Ой, Аркадий Вольфович… Ну что вы…
— Не морщи носик, кокетка. Ты же хочешь, я вижу.
Она, Галя, мне сказала однажды: «Я боюсь ваших глаз, Аркадий Вольфович. Они слишком светлые. Светятся… фосфоресцируют, как у волка». Я в шутку бросил ей: я же волк, Галя, разве ты не заметила?