Шрифт:
— Што будет, дура, открой нам!..
— А что вы захотите — то и будет.
Люди опешили. Они не ожидали, что я так им скажу. Они стали думать над словами. Наморщили лбы. Насупились угрюмо. Бабы растерялись. Совали ребятенкам во рты хлебные мякиши, завернутые во тряпочки. Шептали им ласковое. Тетешкали. Я жадно глядела на баб. Я не знала, где мой сын. Жив ли. Умер. Я родила его когда-то. Кто отнял его у меня? Человек… раскосый… по имени… Курбан?.. не помню… Они опоили меня сонными травами… Помню сражение… свисты стрел… кровь из-под лезвий, из-под копий и топоров… Я не знала, кто спас меня. Может, это был один из моих снов, когда я спала на рынке в пустой корзине из-под моркови, и холстина моя после ночевки пахла морковью и землею и шерстью бродячих собак, со мною вместе в той корзине спавших.
— Што брешешь…
— Все слышали. Воробей пролетел над крышами. А ты кинь мне изюм — светел станет мой ум. Морковку подай — и душа твоя пойдет прямо… в Рай…
Они расступились передо мной.
Я задрала голову.
Комета сверкала и переливалась надо мной в дегтярной черноте январского неба.
Широкой белой кистью, снеговой и метельной, комета рисовала на черном холсте неба мою жизнь — блуждания и битвы, молитвы и любови, сугробы, в коих буду спать, и царские хоромы, в коих буду провещивать судьбы; века и страны, по коим пойду босиком, смеясь, улыбаясь широко, и решетки тюрем, в коих буду томиться, ожидая казни; еще комета щедро рисовала судьбы моего любимого народа, круговерти людской, пестроликой, груботканой, посконной толпы, вертящейся, пылающей, мучающейся несметно, сгорающей на косре времен, и я читала эти судьбы, я ужасалась им, я ничего не могла изменить в их вселенском неумолимом ходе, повторяющемся, как Звездный Ход Омуля на Байкале, коему я свидетелем была в одной из жизней своих; и я, площадная дурочка, знала, что не успею, не сумею сказать об этом современникам своим, бедным людям из толпы, бабам с широкими скулами, мужикам с мрачными бородами и алмазными горошинами пронзительных глаз из-под кустов-бровей, — а только, чтоб не испугались они своей страшной судьбы, смогу развлечь их, спеть им, сплясать им, морду состроить им, рожу скорчить, пальцы растопыренные показать им, козу, корову представить, язык высунуть, а насмешив их до отвала, до икоты и судорог, когда они будут держаться за животы и приседать на корточки от смеха, внезапно встать над ними, хохочущими, катающимися от смеха по сугробам, грозно обдать их светом широко распахнутых глаз своих и осенить их крестным знамением — широким, как ветер, как зимнее белое поле, как январское черное небо в жемчужных киках и алмазных панагиях, в сапфирных цатах на черной груди, как высокое страшное небо: одно оно знает нас, одно оно прочитает нам Последний Приговор.
— Прощай, Земля, — успела я вышептать, — прощай, девочка.
Земляничина растаяла в черноте.
Солдаты налегли на рычаги. Я видела их усилия. Я видела, как льется пот у них по скулам и вискам.
Они поворачивали небесный корабль. Они изо всех сил пытались все поправить и спасти.
Сражение с гибелью. Я снова наблюдала его. Я не могла пошевельнуть рукой, чтобы принять в нем участие. Я смотрела на схватку, как с иконы, и мой темный лик покрывался золотом, пылью и тьмой.
Они повернули. Они все-таки повернули. Я не заметила, когда случился поворот. Он вышел, он получился, но как? Незачем было разгадывать загадку. Тайну всегда надо только благословлять. Ее разгадка груба и пугающа. Скрипели железные сцепления и заклепы. Шуршала черная кожа. Трещали рычаги, рули, педали. Они повернули, и голова моя закружилась, словно я летела в вихревом танце с сильным и неутомимым мужчиной, и он вертел и крутил меня, как хотел, и вел, и увлекал. Мир клубился перед глазами, как дым. Ни просвета. Ни синего окна среди черных, серых клубов.
Они повернули, я так и знала.
И то, что я потеряла сознание и память, меня не удивило; помню перекошенное от страха и боли лицо Горбуна, впившегося в меня кричащими глазами, шевелящего немыми губами.
Я прочитала по его безмолвным дергающимся губам:
«Если мы не разобьемся, я женюсь на тебе».
Я положила палец на его губы, хотела засмеяться и крикнуть: «Тогда давай лучше разобьемся!» — и мир уплыл, как большая рыба, хлестнув хвостом мое сердце, из моих глаз и чувств.
Это была Иная страна.
Снова Иная страна.
Чужая речь; вечер, ночь; женщины, идущие по берегам каналов в сильно открытых платьях. Какие открытые ветру и фонарям груди, ключицы! На гибких шеях — ожерелья, колье. Женщины смотрят призывно. Мужчины, не глядите на них. От них исходит аромат. Они надушены тончайшими, дорогими духами, привезенными с южных островов.
Ксения шла по берегу канала, в нем плескалась черная смоляная вода. Отражения фонарей в черной воде раскрывались и запахивались подобно хвосту золотого павлина. Ксения видела: женщины идут на каблуках. На высоких каблуках, едва не падая, сильно шатаясь. Как пьяные. Возможно, они и были пьяные; Ксения не понимала. У парапета стояли продавщицы омаров, устриц, лангуст, креветок и других фруктов моря. Продавщицы держали на весу, у животов, большие плоские корзины, доверху нагруженные дарами моря, привешенные к шеям грубыми веревками. Они кричали призывно и тягуче на непонятном Ксении языке, выкликая свой товар, приглашая купить. Под фонарями маячили худые, испитые молодые люди. Они курили тонкие сигаретки, осторожно передавая их друг другу. В воздухе разносился запах дикой опасной травки. Красный огонек блуждал во тьме. Среди парней, куривших травку, стояли две девушки. Они затягивались дымом глубже, страстнее. Их белки отсвечивали желтым и синим. В мочках ушей сверкали ввинченные серьги. У одной из девушек фальшивый брильянт был вдет в ноздрю. Она выпускала дым из носа и время от времени медленно, как во сне, повторяла одно слово. Одно непонятное слово. И вся компания, услышав это слово, качалась из стороны в сторону, как в шторм на палубе, и поднимала руки над головой.
Ксения брела вдоль канала. Оглядывалась. Как ей быть? Как говорить? Живут немые на свете. Живет кошка… живет и собака… И попугай в клетке живет. Как играют над головою огни! Как ослепительны они. В кривых прозрачных трубках перекатывается кроваво-красный, мертвенно-синий свет. О чем самоцветные огни хотят сказать людям? Люди их сделали сами. Зачем? Для себя? Для детей своих?.. Рябит в глазах. Вот стеклянные двери. За дверьми — скандал. Раздается звон разбитой посуды. Ругань. Тарелки летят на зеркальный пол. На улицу. Витрины брызгают осколками стекла. Ксения хватает осколок с мостовой. Сжимает. Из ее ладони течет кровь.
— Что вы делаете! Остановитесь! Я помогу!.. Я… сейчас…
Она бросилась в проем разбитого стекла. Хозяин крошечного ресторанчика, где произошел погром, внезапно радушно улыбнулся, развел руками и склонился перед Ксенией, одетой в неизменное рубище, в почтительном поклоне.
— Кря-кря-кря-кря-кря-кря… — забормотал он на неизвестном странном языке, и до Ксении дошло, что он сам разбил и посуду, и витрину, и дверь, и он сделал это нарочно. Чтобы на него обратили внимание. Чтобы публика вздрогнула. Чтобы, привлеченные грохотом и битьем, в его маленький ресторанишко явились гости, уселись за столы… «А разбитую посуду мы сейчас уберем! — так и улещивали его подобострастные глаза. — Это мы мигом!» Ксения жестом показала, что у нее нет денег. Хозяин тут же сделал каменное лицо. Во всей его, теперь уже нагло выпрямившейся, фигуре нарисовалось презрение.