Шрифт:
Генезип пассивно согласился. Необычность застыла и не двигалась. Им овладело внутреннее бессилие — он был готов на все, — в эту минуту он не боялся даже княгини. От сегодняшнего дня и всего будущего повеяло унынием предопределенных, неотменимых фактов — так воспринял он последние изменения в своей жизни. Он спокойно думал о том, что отец, возможно, умирает там, за лесом, среди огромного количества произведенного им пива, и не чувствовал никаких угрызений совести, что оставил его. В глубине души, за небольшой (психологической) ширмочкой, он даже радовался тому, что теперь он, забитый Зипек, станет главой семьи и возьмет на себя все дела. Единственным диссонансом, нарушавшим складывающуюся гармонию, была проблема эксплуатации труда бесцветных фигур с «другой» стороны жизни. Но это как-нибудь образуется.
— Только вы никогда больше не целуйте меня, — тихо сказал он Тенгеру, когда они шли по скрипучему снегу большого плато, тянувшегося на протяжении четырех километров, к чернеющей на горизонте Людзимирской пуще. Переливаясь всеми цветами радуги, мерцали звезды. Над призрачными вершинами гор стремился на запад Орион, а на востоке из-за горизонта вставал огромный красноватый Арктур. Похожее на балдахин аметистовое небо, высветленное на западе только что скрывшимся серпом луны, куполом нависало над вымершей землей с каким-то фальшивым величием. «Все мы пленники самих себя и этих звезд», — неясно подумал Генезип. Пока он учился в гимназии, ему казалось, что после ее окончания откроется возможность произвольно выбрать будущее, однако теперь она сводилась к неизбежному тождеству себя со всем окружающим миром. В предвидении предопределенности жизни, характера и загадочной смерти в молодом возрасте — возможно, еще при жизни — умирали, так и не родившись, дни и вечера, наполненные ожиданиями и событиями. Время опять остановилось, но иначе — о, как иначе! — не как пружина для будущего прыжка, а просто от скуки. Беспредметный страх (не перед духами), прежде неведомый Генезипу, вызывали в нем ровные сосновые пни и голубоватые ветки можжевельника. Понапрасну искал он в себе послеобеденную энергию. Он был мертв. Не хотелось даже разговаривать. «Куда меня тащит эта образина, чего ему от меня надо!»
Тенгер целый час тяжело молчал. Вдруг он остановился и выхватил пистолет из кобуры на ремне.
— Волки, — коротко сказал он.
Генезип глянул в гущу молодого леска и увидел светящийся желтоватый кружок. Тут же мигнул и второй, а затем еще три пары. «Боком глядел», — мгновенно подумал Генезип. Тенгер не был смельчаком, но у него была мания: испытывать свою стойкость. Волки часто встречались ему, они не ходили здесь стаями, самое большее группами по четыре особи, но он никак не мог к ним «привыкнуть». И теперь он излишне разволновался: взял да и разрядил всю обойму в направлении поблескивающих светлячков. Гулкое эхо выстрелов раздалось в глубине заснеженного бора. Светлячки исчезли. Тенгер порылся в сумке — запасной обоймы не было. Генезип догадался об этом по его движениям. Он достал из кармана небольшой ножик — свое единственное оружие. Как всегда, он не боялся в самый момент опасности — так у него уже бывало несколько раз — страх приходил, как правило, несколькими днями позже. Но сердце его тревожно сжалось, а с ним и все, что ниже, включая эти странные кишочки, полного предназначения которых он еще не понимал. «Уже никогда, никогда», — подумал он слезливо с острой жалостью к самому себе, памятуя в то же время о своей прежней «мальчишеской» храбрости. Ему вновь привиделись эмалевые всезнающие глаза старой «вляни» (выражение Тенгера навсегда связалось у него с образом княгини), которая в этот момент без всяких треволнений поджидала его в своем малиновом будуаре. Два часа ночи показались ему никогда не достижимой вечностью, княгиню он ненавидел сейчас как заклятого врага, как символ несостоявшейся жизни, которой он здесь, на этой проклятой лесной дороге мог навсегда лишиться. Если бы он знал, в какие кошмарные времена он вспомнит об этом, в сущности, забавном происшествии — о возможности быть съеденным волками, — не исключено, что он не захотел бы больше жить: вернулся бы к Тенгеру, зарядил пистолет и покончил с собой у Тенгера, или позже, у князя Базилия, или, может быть, после двух часов ночи... Кто знает? Теперь же он чувствовал себя так, словно кто-то хотел забрать у него только что начатый, необыкновенно интересный роман. Он отчетливо осознал, что не знает не только того, кем он будет, но и что и м е н н о он из себя представляет. Перед ним разверзлась бездонная узкая дыра. Мир исчез из-под ног, его словно смыло. Зипек вглядывался в бездну. Но о т к у д а вглядывался? Бездна эта не образовывала пространства... Неведение о себе оборачивалось в то же время высшим прозрением, которое полностью отличалось от состояния, овладевшего им после пробуждения. Сейчас он наверняка знал, что ничего, абсолютно ничего не знает. Непонятен был сам факт существования. Зипек летел и летел в эту бездну, но вдруг падение прекратилось, словно он врезался в сугроб на лесной Людзимирской дороге. «Где я был — Боже! — где я был?!» — Вихрь клубящихся мыслей исчез. Все это так удивило его, что на мгновение он забыл о волках, которые в любой момент могли появиться с другой стороны, сбоку, сзади. Тенгер стоял молча, держа пистолет за дуло. [У него страх всегда трансформировался в отчаяние, что он не запишет того, что содержалось в его огромной волосатой башке, не окончит партитуры набросков из красивой сафьяновой папки, единственной памятной вещи, доставшейся ему от матери, жены органиста в Бжозове. К этой папке он был привязан почти так же, как к детям, которыми гордился наравне со своими жуткими произведениями: такой урод «родил» прелестных, здоровых, как бычки, крестьянских «стервеняток» (так он выражался). Поэтому было странно, что в моменты физиологического страха ему никогда не приходили в голову мысли о детях и их возможных судьбах.]
Лес зашумел, с деревьев с глухим шумом падали комья смерзшегося снега, с треском ломая по пути мелкие сухие ветки.
— Идем, — первым отозвался Тенгер. Его голос в ушах Зипека прозвучал громче пистолетных выстрелов — как выстрел из пушки. Он прервал самую странную до сих пор минуту жизни Генезипа, единственную в своем роде, ту, что даже приблизительно никогда не повторится. Напрасно позже он пытался воссоздать ее из отрывков воспоминаний: он, лес, волки, Тенгер, сожаление о жизни и о том, что он никогда не узнает любви (вот дурачок!) — все это было и оставалось в памяти. Но минувшая минута стояла особняком в цепи событий, словно точка, вырванная из прямой линии в трехмерное пространство. «О тайна, приди еще раз ко мне, погости хоть секунду в бедном мозжечке неопытного молодого щенка, чтобы я мог запомнить твой облик и вспоминать о тебе в тяжелые времена, которые неизбежно настанут. Освети меня, чтобы я избежал опасностей, которые существуют во мне самом, потому что внешних я не боюсь», — что-то в этом роде мямлил Зипек, пока шел, повесив голову, за обезьяноподобным существом в остроконечной гуцульской бараньей шапке. Его причитания некому было слушать. Неподвижный лес глухо шумел — шумела сама тишина.
Вскоре они достигли Белозерской поляны, окружавшей скит князя Базилия. Было одиннадцать часов.
С визитом в скиту князя Базилия
Из окон,бревенчатого дома пробивался мягкий оранжевый свет керосиновых ламп. Пахнущий смолой дым низко стелился среди редких сосен и буков. Они вошли в дом. [Кроме хозяина, одетого в коричневую сутану-шлафрок, в нем был еще человек среднего возраста с рыбьими глазами и рыжеватой бородкой: Афаназоль Бенц (или Бэнц), еврей. Это был известный логик и бывший богач, с которым князь Базилий познакомился еще в то время, когда служил в Павловском лейб-гвардейском полку. Князь как раз вспоминал то прекрасное время, когда он, молодой подпоручик, печатал специальный «павловский» парадный шаг, размахивая (вот странность!) обнаженной саблей, а солдаты держали оружие наизготовку. Вся гвардия завидовала их выправке и их «гренадеркам» — головным уборам времен Павла Первого. Это был непродолжительный период второй контрреволюции. Спустя многие годы Бенц, потеряв все свое состояние, от отчаяния занялся логикой и за короткое время достиг удивительных результатов: из одной-единственной аксиомы, которой никто, кроме него, не понимал, он выстроил совсем новую логику и в ее терминах описал всю математику, сведя все дефиниции к комбинациям нескольких основных знаков. Он сохранил, однако, расселовское понятие класса и с горечью говорил по этому поводу, перефразируя Пуанкаре: Се ne sont que les gens d'eclass'es, qui ne parlent que de classes et de classes des classes [21] . Теперь он был всего лишь учителем словацкой гимназии в польской Ораве. Время было неподходящим для признания гениев такого масштаба, как Бенц. В кругах, близких Синдикату национального спасения, почему-то считалось, что его идеи подрывают механическое (к тому же искусственное) фашистское общественное равновесие. А в заграничном паспорте ему постоянно отказывали.
21
Это всего лишь деклассированные элементы, которые говорят лишь о классах и о классовой классификации (фр.).
Князь Базилий Острожский, разумеется, бывший любовник Ирины Всеволодовны Тикондерога (недавно обращенный в польско-французский дегенеративный псевдокатолицизм), доживал нынче первую серию своего последнего «воплощения» в качестве лесника в лесных владениях ее мужа.] Вновь прибывшие были встречены с прохладцей. Было заметно, что эти двое, погрузившись в воспоминания о прошлом, неохотно вернулись к жалкой действительности. [Они так привыкли к Польше, что, хотя там у них, в России, уже почти год продолжался белый террор, они не желали туда возвращаться. Возможно, их удерживала неопределенность нового режима и страх перед «движущейся китайской стеной», которая, согласно полугодовой давности мнению наших политиков, должна была разбиться об эту преграду. При этом Базилий, которому было пятьдесят шесть лет, вдруг открыл в себе польские корни. Что тут странного? Острожские были некогда польскими магнатами, а католицизм — их вероисповеданием. Православным же Базилий никогда, собственно, не был — он был вообще неверующим. Теперь же на него нашло откровение благодаря присланной ему Ириной Всеволодовной книге каких-то французов, отчаянно ищущих спасения в вере. После чего он и стал отшельником en r`egle [22] — до тех пор он был просто лесником.]
22
По всем правилам (фр.).
Несколько часов тому назад оба господина завершили дискуссию, в которой Афаназоль убеждал князя в несущественности перемен в его жизни. Прежние монархисты, они вспомнили и о новой вере мифического, как видения де Квинси, малайца Мурти Бинга. Эта вера, п о х о ж а я на теософию, ширилась в России и понемногу распространялась и у нас. Слух о ней докатился даже сюда, в безлюдье. Собеседники были совершенно согласны с тем, что это глупость, успех которой свидетельствовал о полном упадке интеллекта у большинства славян. На Западе о ней не могло быть и речи. Там господствовала всеобщая толерантность в совокупности с верой в возрождение человечества на основе полного удовлетворения материальных потребностей. Но, к сожалению, у потребностей есть свои границы, а что же потом? И каким должно быть это «возрождение»? — никто не знал и никогда, до самого конца света не,узнает. Разве что «возрождением» мы будем называть застой, отсутствие всякого творчества, за исключением технических усовершенствований, и животное счастье после нескольких часов механического труда.
После жаркого из кабана и отличной можжевеловки разговор вернулся к прежним темам. Афаназоль, не только логик, но и создатель новой математики — точнее, целой ее системы по аналогии с геометрией — из-за того, что не был признан польскими учеными, занимавшими официальные посты, не был удовлетворен своей судьбой. Он, Базилий и Тенгер составляли великолепное трио недовольных. Ибо, несмотря на весь свой неокатолицизм, князь Базилий не имел бы ничего против возврата ему сорока тысяч десятин его украинских поместий, с Острожским в первую очередь. Но, даже несмотря на контрреволюционный террор, пока что не могло быть и речи о переделе земли, особенно на Украине. А возможно, князь и не смог бы уже вернуться к прежней жизни: он закис, а затем окуклился, анкилозировался в своем отшельничестве, а женщины — по причине полового бессилия — вообще для него больше не существовали. Если бы Генезип мог предвидеть, при каких изменившихся обстоятельствах судьбы ему доведется встретить этих двух господ, возможно, он снова возжелал бы смерти из-за страха перед нечеловеческими муками, которые его ожидали. Тенгер говорил: