Шрифт:
Повестка пришла как раз в тот день, который княгиня избрала для своего эксперимента, но уже после ухода Генезипа из дома — [согласно завещанию отца, у них оставались три комнаты во флигеле]. Баронесса и ее первый любовник (да, да, он появился уже через пять дней после похорон) — Юзеф Михальский, один из двух правительственных комиссаров, контролирующих работу завода, — сидели в чистенькой, уютной и теплой комнатке баронессы, прижавшись друг к другу, словно «пара голубков», когда «заиндевелый до колен седовласый почтальон» почтительно передал им важный документ в конверте со штампом: «Глава кабинета Генерального Квартирмейстера». Высокопоставленных сановников охватывает дрожь при виде такой печати — что уж тут говорить о простом Михальском: его так затрясло, что он вынужден был на минутку выйти из комнаты. Баронесса расплакалась без надрыва: ее коснулась рука провидения, дорогой Зипек будет офицером при ее бывшем поклоннике (она отказала ему, когда он был еще молодым драгунским корнетом, а ей было четырнадцать лет), при этом самом Kotzmoloukhowitch le Grand [52] , как, таинственно усмехаясь, говорил Лебак. [В документе было предопределено, что по окончании офицерской школы Зипек пройдет специальную подготовку на адъютанта, а затем получит назначение в личную свиту квартирмейстера в качестве aide-de-camp `a la suite [53] .] Через три дня Зипеку надлежало прибыть в город К. Это было связано с выплатой семье определенной суммы, чему баронесса Капен, забыв о грозящих сыну опасностях (если не военных, то хотя бы таких, например, как удар ногой вождя в живот — от этого умер, по слухам, распространяемым Синдикатом, один из его адъютантов, молодой граф Конецпольский), чрезвычайно обрадовалась. С тем большей страстью она тут же отдалась Юзефу Михальскому, который как многолетний вдовец и вообще человек, не свыкшийся с настоящими дамами, совсем обезумел в Людзимире. Его мужская сила, распаляемая долго подавляемым, а теперь ублаженным снобизмом, удесятерилась. Она же переживала вторую молодость в любви, забывая понемногу о материальном крушении и проблемах с детьми. «Забиться» в какой-нибудь тихий уголок, спрятаться хотя бы под одеялом, лишь бы с ним, лишь бы было хоть немного «хорошо» — часто это была ее единственная мечта. Только теперь она поняла, какой страшный период страданий она пережила. Счастье, что тогда она этого не осознавала, — какое счастье! Словно после холодной неуютной комнаты, в которой прожила пятнадцать лет (со дня рождения Лилиан), она вдруг погрузилась в теплый пух, подогреваемый к тому же крепкими горячими объятиями. Несмотря на свои сорок три года, Михальский, слегка самовлюбленный розоватый блондинчик с малость вытаращенными глазами, был как бык — au moral et au physique [54] — так он сам говорил о себе. Они так скрывали свои отношения, что никто (даже Лилиана) ни в чем их не подозревал. А это были «отношения» в том смысле слова, как их иллюстрируют смертельно скучные желтые французские книги. Сложившаяся ситуация, несмотря на разбушевавшиеся чувства, склоняла их к согласительному взаимопониманию. Михальский был физически аккуратен (у него даже имелся «тэб») и, кроме мелких недостатков в манерах (излишне простовато-плебейских), еде (закончив жрать, он не очень ловко укладывал «прибор») и одежде (черный костюм с желтыми ботинками), которые баронесса с врожденным тактом постаралась быстро исправить, его не в чем было упрекнуть, пожалуй — кроме того, что он был Михальским. Но и этот неприятный диссонанс скоро перестал звучать в изголодавшейся по жизни душе баронессы. Предки ее переворачивались в семейных усыпальницах где-то в Восточной Галиции, но это ее не волновало — она ЖИЛА — «они ж и в у т друг с другом» — вот в чем была отрада. Такие настали времена.
52
Коцмолуховиче Великом (фр).
53
Адъютанта свиты (фр.).
54
Морально и физически (фр.).
Демонизм
Был март. Февральские гости разъехались кто куда, напуганные приближающимся ураганом событий. Остался только кузен Тольдек, мрачный демон плотских трансформаций бедного Генезипа. Теперь судьба уготовала ему роль провокатора — «по делам его вы узнаете его», или что-то в этом духе. Он был в отпуске по состоянию здоровья, заработав на службе в МИДе тяжелую неврастению или даже психастению, которая пожирала его мозг, как гусеница капустный лист. Он жил в санатории и часто посещал дворец Тикондерога, тщетно уговаривая княгиню повторить давние минуты блаженства. Сознание того, что Зипек влюбился в нее серьезно, возбуждало его особенно — Тольдек был стервецом, каких, к сожалению, немало. Вообще так называемые «слои подсознания» подвигают на совершение разных грешков, сумма которых формирует образ действий данного человека, поступающего, как правило, по-свински. К счастью, несмотря на всякий фрейдизм, мало кто отдает себе в этом отчет — иначе многие испытывали бы тошнотворное отвращение к себе и другим. Так думал иногда Стурфан Абноль, но принципиально никогда не писал о таких вещах.
Генезип, приглашенный на обед к княгине, шел напрямик, лесными тропами, в тяжелых подкованных сапогах, неся под мышкой лакированные ботинки и брюки от смокинга — он собирался отдать их выгладить во дворце. Утром он получил от Ирины Всеволодовны письмо, которое на несколько часов выбило его из колеи. Теперь он уже немного остыл. Бедняга, он не знал, что его ожидает. Письмо «гласило»:
«Зипуленька миленькая! Мне сегодня ужасно грустно. И так хочется, чтобы ты был весь во мне. Весь — понимаешь?..Чтобы ты был таким маленьким, малюсеньким, а потом разросся во мне и чтоб я взорвалась от этого. Смешно? Правда? Но не смейся надо мной. Тебе никогда не понять (и никому из вас), какие страшные чувства может испытывать женщина, особенно такая, как я, тогда, когда — (здесь было что-то зачеркнуто). — И даже если я плохая, ты должен любить меня, потому что я лучше тебя знаю, что такое жизнь. (На этом месте Генезип немного растрогался и решил никогда не обижать ее — пусть будет, что будет.) И это еще не все. Я хочу, чтобы ты тогда весь сделался таким большим и сильным, как твой... когда я тебе нравлюсь, таким, каким ты будешь рано или поздно, может, уже не для меня, и чтобы ты задушил меня собой и изничтожил. (Читая эти слова, Зипек испытал странное чувство внутреннего озарения: перед ним вновь открылась бесконечная перспектива, подавляющая безграничной ненасытимостью, набрякшая множеством не совершенных, черт-знает-каких, безымянных действий-предметов и непостижимых психофизических сущностей, единственным з р и т е л ь н ы м эквивалентом которых могли бы быть неизвестные и непонятные вещи-твари из пейотлевых видений. Как после того п р е с т у п н о г о послеобеденного сна, в сознании промелькнул метафизически далекий мир на фоне еще более отдаленного безграничного пространства, и тотчас же все погрузилось в таинственную пропасть, в которой без устали работали страшные моторы или турбины, направляющие реальное будущее по не подвластному разуму курсу.) Будь с е г о д н я добр ко мне, — именно так, иезуитски, писала дальше княгиня, несчастная тварь, обдумавшая все детали коварного плана действий, — и прости, если я буду не в духе. Замучили меня сегодня воспоминания о прошлой жизни — «грехи замучили», как говорил Базилий. Целую тебя, ты знаешь... Я очень хочу, чтобы ты был действительно м о й. Всегда преданная тебе, твоя И.
P. S. Будут твои любимые пирожки с творогом».
Больше всего умилила Зипека эта приписка. Наступило привычное раздвоение чувств на возвышенные и плотские, причем первые возобладали над последними. Бедняга не знал, что его ожидает. Временное насыщение подвигало его чувствовать себя «пресыщенным старцем», и моментами он даже подумывал о рыжих волосах и неприлично голубых, кроличьего разреза глазках горничной Зузи, ни на секунду не переставая при этом идеально любить княгиню. Чудесная предвечерняя пора замедлила свое движение над подгалянской землей, словно желая еще хоть немного продлиться, вобрать в себя тоску всех земных созданий по иной, вечной, непреходящей, никогда не существовавшей жизни. В этом неспешном течении времени заключалось бесценное очарование. Сквозь рыжие стволы растущих на полянах сосен вдали виднелись снежные вершины гор, розовато блестевших над кобальтовыми пятнами далеких хвойных лесов. На склонах проступали узоры снега, сохранившегося у кромки лесов и заполнявшего впадины и овраги. Повсюду бушевала весна. Ее могучее, усиливающееся с каждой минутой дыхание ощущалось в не поддающемся описанию запахе разогретой земли, в испарениях прошлогоднего болотного гнилья, в дышащих холодной плесенью порывах воздуха от непрогретых слоев почвы, в дуновениях теплого ветра, насыщенных эфирным ароматом хвои. Казалось, что какая-то почти материальная сила больно цапает за мышцы, сухожилия, кишки и нервы, расслабляя застывшие за зиму телесные сочленения. Тем более это касалось уже зимой «расслабившегося» Генезипа. Внезапно, проходя через солнечную полянку, он впал в специфическую весеннюю тоску, называемую прежде «Weltschmerz» [55] , которую не знающие слова «тоска» французы упрощенно называют «mal de je ne sais quoi» [56] . Это была низшая, более животная и прозаическая форма метафизических переживаний тех минут, когда мы оказываемся наедине с собой и чуждым миром, расставшись с повседневными привычками, со знакомыми вещами и явлениями, определяющими постоянство обыденных связей. Минута после пробуждения не повторилась с той же интенсивностью — сказывалось лишь воспоминание о ней, которое слегка искривляло очертания нормального хода событий, размазывая острые контуры известных комплексов. От нее шел почти животный «вельтшмерц», подсознательная, смешная, мнимо глубокая половая тоска — состояние, определяемое в России хлестким выражением, которое нельзя повторить: wsiech nie pierie... «Ах, воспарить бы — хоть и во плоти — над неким фоном — «fond de femminit'e impersonelle et permanente» [57] — а тут приходится выбирать: именно э т а, а н е т а женщина или девушка, тоже ведь претендующая быть личностью, а потому возникает кошмарная необходимость вникать в ее душу и для этого ковыряться и копаться в ее теле — просто жуткое дело».
55
«Мировая скорбь» (нем.).
56
«Грусть неведомо о чём» (фр.).
57
«Безличным и постоянным фоном женщин» (фр.).
Так размышлял преждевременно созревающий Зипек, еще не зная, что такое любовь, познав ее в наихудшем, почти предсмертном издании, а точнее, лишь ее суррогат, деформированный эпохой и диспропорцией в годах. [«Относительно пожилая демоническая женщина хороша для молодого человека, если перед тем он любил девушек и обладает хотя бы элементарным эротическим опытом, — в противном случае дело кончится для него плохо» — так утверждал Стурфан Абноль.] Зипека охватило тягучее, мучительное, обессиливающее страстное желание — даже не самой княгини, а всего того антуража оглупляющего наслаждения, который она умела создавать незаметно, с невинным видом и в то же время с глубоким проникновением в самые скрытые и самые отвратительные уголки мужской так называемой «души», о которых «не принято говорить» (этого не принято говорить и о женщинах, хотя с ними дело обстоит проще). А жаль — ведь лет через двести-триста этого уже не будет. Эти «эпифеномены» — самое страшное, а их описание более ужасный труд, нежели они сами, и тем более нежели разные, даже самые подробные повествования о соприкосновении гениталий. Их обнажение шокирует больше, чем обнаженные тела в самых разнузданных позах. Этим не посмел заняться даже Стурфан Абноль, самый смелый из последних писателей, которому было глубоко наплевать на публику и на политические фракции, нанимающие соответствующих гениальных стилистов для пропаганды соответствующих идей. Княгиня же умела обставить дело так, что у любого сильного самца все переворачивалось внутри, — что уж тут говорить о каком-то Зипеке Капене. Понимание того, что все ее действия до мелочей продуманы, бесконечно усиливало их притягательность. Блаженство возрастало в той же степени, что и мука. Та же боль не имеет значения, если не знать, что ее специально причиняет старательный палач, прекрасно знающий, как его действия влияют на психику пациента. Самая безжалостная машина является верхом кротости по сравнению с одним только жестом сознательного изуверства, причиняющего неимоверные страдания. В этих муках, словно на гранях кругообразной бесконечности в популярном изложении теории Эйнштейна, половое скотство совмещалось с варварским инстинктом самосохранения, образуя низменный фундамент существования личности. Генезип не добрался еще хотя бы до первого этажа этого строения — беседа в скиту князя Базилия отбила у него охоту к постижению даже азов «элементарного понимания мнимой кантовской сложности».
«Некоторым глупцам, нафаршированным материализмом, метафизика представляется чем-то сухим, занудным и п р о и з в о л ь н ы м! Вот олухи: это ведь не теософия, не какой-то готовый продукт, для усвоения которого не требуется никаких умственных усилий. Другие, как «бихевиористы» или иные американские псевдоскромники, страшась метафизики и личностного существования непосредственно данного «я», стараются к а к м о ж н о м е н ь ш е г о в о р и т ь о б э т о м. Может быть, даже неплохо, что эти вещи были официально запрещены, коль скоро много обещавший Рассел написал такую книгу, как „Анализ духа“», — говорил Стурфан Абноль. Вожделение Генезипа усиливалось, ощущение уверенного в себе, всезнающего, пожившего человека исчезло, а трудно переносимое весенне-половое почти-метафизическое смятение окончательно расхлябало мышцы, сухожилия, нервные окончания и прочие связующие элементы неповторимого «я», бредущего через лес, насыщенный дыханием пробуждающейся жизни — («dieser praktischen Einheit» [58] , по Маху — словно понятие «практичности» можно ввести независимо от понятия «единства» — причем с в я з а н н ы х м е ж с о б о й элементов!!). Так возмущался кое-кто когда-то, но Генезип еще не был способен это понять. В состоянии, подобном сегодняшнему, его начинало беспокоить его нищенское материальное положение. Иногда, хотя и недолго, он страшно злился на отца. Но тут же утешался мыслью, что «и так скоро все провалится в тартарары» (как утверждали «пораженцы»), и тогда будущее рисовалось ему в образе женщины-сфинкса, манящей в неизвестные многообещающие дали. Он мыслил подсознательно, образами, почти так же, как отец, когда писал последнее предсмертное письмо Коцмолуховичу. В конце концов, пока он был сыночком при своем папаше, он мог без угрызений совести пользоваться его богатством (другой вопрос — воспользовался бы или нет) — самостоятельно же безусловно не смог бы. Применительно к любой проблеме все яснее вырисовывалась двойственность натуры несостоявшегося пивовара. Пока что в этом не было ничего страшного, было просто любопытно. Это лишь придавало прелести минутам дальнейшего «пробуждения», к сожалению, на все более низких уровнях туманного облика будущего человека — слово «человек», которое получило множество возвышенных интерпретаций, казалось, подвергается неуклонной конвергенции с понятием идеально функционирующей машины. Все внутренние перипетии юнца были симптоматичны как раз для такого толкования. Но для него и м е н н о они были единственной жизнью, бесценным сокровищем, которое он р а з б а з а р и в а л, как это свойственно юнцам. Каждый шаг был ошибочным. Но разве совершенство (даже в искусстве) достигается чисто механическим путем? — разумеется, сегодня, «отныне и навсегда», то есть до тех пор, пока в межзвездной пустоте будет светить солнце. Позитивные ценности индивидуальных «выходок» во всех сферах исчерпаны — суть жизни проявляется в безумии; значимая творческая деятельность в искусстве инспирируется извращениями, восходящими к первобытному хаосу. Одна лишь философия в силу своего внутреннего закона развития не возвращается к давним верованиям. Всего этого не замечают только глупцы старого образца и люди будущего — они никогда не поймут прежней жизни, с которой у них нет общей меры.
58
«Этого практического единства» (нем.).
Медленно набирающий скорость снаряд зипкиной юности еще не был стиснут пределами актуального бытия. За каждым пригорком, за каждой купой деревьев, из-за которых высовывались гонимые весенним ветром уже почти летние облака, открывалась, казалось, новая неизвестная страна, в которой наконец-то осуществится неназванная мечта: осуществится и застынет в неподвижном совершенстве. Этот щенок не понимал, что жизнь вообще н е о с у щ е с т в и м а, что придет (успеет ли прийти до смерти?) время, когда за этими пригорками будут угадываться только следующие пригорки и равнины, а за ними только сферическая тоска пожизненного заключения на маленьком земном шаре, затерянном в безмерных пустынях п р о с т р а н с т в е н н о г о и метафизического абсурда, когда эти пригорки (черт, привязались эти пригорки! — но что может быть пленительней пригорка?) перестанут возникать на экране бесконечности и станут лишь символом ограниченности и конца. Разнообразные переживания и события еще не слились в целостный, неизменный, определенный, повторяющийся, онтологически скучный комплекс. «Как же все скверно. Черт возьми! Как же сформировать себя в этих условиях?» — думал Генезип, не понимая, что как раз это формирование должно быть независимо от в с я к и х условий, должно быть «инвариантом» — но что толку убеждать того, кто думает, будто весь мир должен приспособиться к нему, чтобы ему одному было хорошо. Если б он мог в этот момент осознать ценность «животного» плюрализма, если бы мог хоть на минуту стать с о з н а т е л ь н ы м прагматиком (неосознанными прагматиками являются все, начиная с инфузорий), он был бы самым счастливым человеком на земле. Но где там — «mais ou l`a-bas!» [59] С таким характером все это приобретается либо за счет глупости (но неосознанное не имеет никакой ценности), либо все осознается ценой того, что такие блоки, как Неведомое, Счастье, Любовь, даже (!) Оргазм Высшего Наслаждения, распадаются в труху, в прах скуки, а над ними, как призраки, порожденные их разложением, уносятся в метафизические высоты понятия-паразиты, спекулирующие на Вечной Тайне, которая именно вследствие этого перестала быть актуальной и сделалась бессильной внедриться в мельчайшие поры жизни, составляющие повседневность. Лишь мысль изначально чиста. Но ей надо принести в жертву полнокровность и сочность жизни и разные приятные мелочи, которые, впрочем, приводят к потере чувствительности и напяливают на лицо человека маску, в результате чего он не имеет ничего общего со своей первоначальной сущностью. «Только охватывая разумом продолжительные исторические отрезки, мы, простые люди, можем постичь, и то редко, смысл самого факта существования вне зависимости от удавшейся или неудавшейся жизни, от выполненной или не выполненной задачи завоевания могущества и власти — все равно над чем. Для такого понимания необходимости своего предназначения и преодоления в жизни (не в искусстве) кажущейся случайности хода событий надо иметь величайшую силу духа». Зипеку до этого было далеко.
59
«Но где там!» (фр.).
В свете этих мыслей очень странной показалась ему никогда не понятая до конца жизнь отца. У отца было именно это: ощущение собственной необходимости — но откуда оно бралось? Не на пиве же оно основывалось. Он унес свою тайну в могилу. Зипек уже никогда не сможет спросить его об этом, как друга. Скорее всего, он просто был внутренне самодостаточен, и все тут — не нуждался ни в каких внешних санкциях для своего мозга и тела. Он просто б ы л — о таких людях не пишут — их можно в лучшем случае о п и с а т ь с о с т о р о н ы, как это и делают некоторые. Впервые Зипек ощутил его в себе не как не состоявшегося в последние дни друга, а как ближайшего духом и телом родственника, при этом настолько чужого и странного, каким обыкновенный человек может быть только для кого-то выдающегося. Он отчетливо увидел его, как живого, но тут же откуда-то появилась мать, с бессловесной мольбой закрывая своим лицом, измученным житейской ненасытимостью, усатую отцовскую рожу мудрого, бывалого человека, пана из мужиков, представителя давних времен, уходящего типажа. И лишь теперь Зипеку пришло на ум, что в последнее время мать совершенно изменилась. Он уже давно это заметил, но не задумывался об этом. Теперь он быстро прокрутил в памяти эти перемены, и что-то в его мозгу неясно блеснуло: Михальский... Но несформулированную мысль тут же вытеснила актуальная проблема: как использовать двойственность для унификации — задача, поставленная перед ним Скампи в одном из разговоров. Ничего придумать на эту тему не удалось. Единственной истиной оставалась раздерганная солнцем сосновая Людзимирская пуща с блестящими матово-металлическими пластами снега, на которые деревья отбрасывали теплые голубые тени. На фоне этой совершенной, самодостаточной красоты ужасный, не поддающийся распутыванию клубок человеческих противоречий был отвратителен, как груда бумаги на горной вершине или кучка экскрементов на ковре пусть даже скромного салона. Там, за этим лесом, в духовно мрачной, а материально прозрачной бездне действительности, за молочно-рыжими горами, просвечивающими сквозь медные стволы сосен, и дальше, дальше, за неведомым югом, за окраиной несчастной земли скрывалось сконденсированное, словно в таблетке, безвременное будущее. Казалось, что лишь в этом стремлении в пространственно-временную даль содержится скрытый смысл всего происходящего — в самом стремлении, а не в наблюдаемых явлениях. Ах, иметь бы возможность думать так всегда! Не только думать — этого мало — чувствовать. Но для этого нужно быть сильным, осознанно сильным или быть здоровым животным, таким, как отец, — наслаждаться жизнью, а не путаться в чаще сомнений, колебаний, тревог. «Дайте мне цель — и я буду великим», — ха — именно тут и есть замкнутый круг. Истинное величие спонтанно и само ставит перед собой цель. «Хуже всего не свинство, а слабость», — шепнул Генезип в приливе восхищения миром.