Шрифт:
– Мне так жаль, – проникся сочувствием он и, к моей вящей радости (если будет уместно употребить это слово в прилагаемых обстоятельствах), приехал тут же, то есть минут через сорок по пробкам, чтобы меня утешать. Сейчас, по прошествии всех этих лет и событий, думаю: как же это могло быть, чтобы я была такой дурой? А вот была, поди ж ты. И когда он меня утешал, я искренне верила, что это значит, что я ему небезразлична. Ведь примчался же! Ведь не сказал, что занят, зайдите на недельке. Или оставьте записку у секретаря. И даже поехал со мной на похороны, хоть это и означало, что его увидит моя мама. И папа попробует с ним выпить за упокой бабушкиной души. А он, Сергей, будет вести себя мудро и воспитанно и не станет замечать, что папа с самого утра был не на твердых ногах.
– Пусть земля ей будет пухом, – даже сказал он, отчего мама моя прослезилась и в коридорах прижала меня к стене и сказала:
– А он не так уж и плох, оказывается, держись за него.
– Я держусь, – кивнула я. Хотя было бы правильнее сказать, что я в него вцепилась. И тем не менее именно после бабушкиных похорон наши так называемые отношения сдвинулись с мертвой точки. Он зашел ко мне домой и пробыл там достаточно долго, хоть я и боялась до ужаса этого момента – когда он увидит мой дом. Сравнения он не выдерживал никакого, особенно с Ляпидевского. Особенно с бархатными тяжелыми портьерами, которые до Ляпидевского я видела только в кино о дворянской жизни.
– Мило, – кисло кивнул он, осматривая мою комнату. Старые, местами отслаивающиеся обои, желтый в пятнах потолок (он немного подтекал в дождь, этаж-то пятый), серые, пыльные деревянные оконные рамы. М-да, не Версаль.
– Ты понимаешь, нас же должны снести. Мы тут все сидим и ждем, делать ничего не можем.
– Снести? – озадаченно посмотрел он. Я пояснила:
– Дом снести. Обещали до двенадцатого года, а там как пойдет. Места тут вроде как дорогие, так что… Сначала до десятого хотели уже сносить, даже прописку, сказали, закроют, а теперь вот перенесли. И представляешь, весь дом сидит и ждет. Даже ремонта не сделаешь, а что будет – непонятно. Так и ждем, когда наш «Титаник» затонет.
– «Титаник», говоришь, – усмехнулся он. – Где ж тот айсберг? Может, динамиту подложить?
– Тоже вариант. Аркашка под нами живет – он уже предлагал. Написать листовки, чтобы народ весь на дачи уехал, – и рвануть.
– Ага, ладненько. Чаю сделаешь? – перевел тему Сергей. А в целом, он адаптировался в нашей трущобе вполне нормально. И с удовольствием стал у меня бывать, особенно потому что после бабушкиных похорон мама с папой решили переехать. Сначала мама думала, что, может быть, мы будем ту квартиру сдавать и все такое. Деньги – штука хорошая, но вдруг выяснилось, что хоть бабушка и клялась-божилась оставить квартиру маме, завещания она никакого не написала.
– Вот ведь вредная старуха, светлая ей память! – бушевала и свирепствовала мамуля. – И что, получается, все перейдет этому остолопу!
– И что? – разводил руками остолоп, то есть папуля.
– И то! Мало я с тобой промучилась, чтобы ты еще на старости лет единственное имущество пропил у «стекляшки», будь она проклята! – умело аргументировала она. – А ты хоть о дочери подумал?
– А что с дочерью-то не так? Отличная дщерь! – ерничал отец, глядя на меня.
– Так и подумай ты, ирод, – ей же замуж надо. Давай переедем, а эту квартиру – ей.
– Да я ж разве против, – под весом улик рухнул отец. Для него, конечно, отъезд в такую даль, как Октябрьское Поле, был как ножом по сердцу: вся его публичная жизнь, светские мероприятия и общественно-бесполезный образ жизни оставались здесь, у «стекляшки» и на лавочке около окошка приема стеклотары. Однако перед таким аргументом, как счастье влюбленной как кошка единственной дочери, папа устоять не мог.
– Так, может, ее туда поселим? – спросил он после некоторых колебаний. На его взгляд, это был идеальный вариант – и волки сыты, и овцы мирно пасутся, а главное, от «стекляшки» не надо уезжать.
– Да что ты. И сами так и проживем всю жизнь в этой помойке? – возмутилась мать.
– Почему помойке? – удивился папа. Для него текущие в ванной краны или отлетающий от пола линолеум проблемой не являлись. Он и не замечал этого ничего, зачастую проваливаясь в сон еще на лестничной клетке. А вот мама в глубине души, видимо, мечтала все-таки об уюте и накрахмаленных кружевных скатертях.
– Да потому что там метро рядом. Там кухня – восемь метров. Покрасим потолок. Сколько можно, всю жизнь ждем у моря погоды. Может, эти дома вообще никогда не снесут, будь они прокляты.
– Но я тут привык! – взмолился папа.
– Знаю я, к чему ты привык, – фыркнула мать. – Переедем, пропишемся, а дочь пусть приватизирует тут все. И сносит.
– Мам, ты уверена? – ахнула я. От открывающихся передо мной жилищных перспектив захватило дух. Кто в девятнадцать лет не мечтает о собственной квартире? И кого в девятнадцать лет волнует, отходит ли линолеум? Я была готова строить свое счастье хоть вообще без линолеума.
– А что, дочь? Конечно, так будет лучше! – смирился отец. Мать же, как только вышел срок, сама оформила все документы, дабы не тревожить (по ее словам) нервы отца, а в особенности не допустить к его рукам от греха подальше ни одной квартирной бумажки, потому как пропьет как пить дать (простите за каламбур). А потом прописалась в квартире, притащив папашу в ЕИРЦ как шелудивого котенка, за шкирман. И уже на законных основаниях, запрятав документы и папин паспорт (папа все ворчал, что она с ним ведет себя, как прораб с гастарбайтерами), мама наконец собрала чемоданы.