Шрифт:
Отец Бернард обнаружил, что обращается к Розанову в таком ходульном стиле, словно говорит на иностранном языке.
Философ, кажется, не торопился последовать призыву. Он с любопытством оглядел храм, жуя большую нижнюю губу.
— Не желаете ли, я проведу вас по храму? Хотите? Здесь есть небезынтересные вещи.
— Нет, спасибо. В другой раз.
После очередной паузы Розанов, все еще озиравшийся кругом, произнес:
— Я хочу с вами говорить.
— Конечно, о чем?
— Обо всем.
— Обо… всем?
— Да, — ответил Розанов. — Видите ли, я лишь недавно перестал преподавать, вернулся из Штатов, и впервые в жизни мне не с кем поговорить.
У отца Бернарда голова пошла кругом. Он сказал:
— Но ведь наверняка найдется множество людей…
— Нет.
— Вы имеете в виду… просто поговорить?
— Я должен объяснить. У меня всегда, на протяжении многих лет, были ученики и коллеги, с которыми я мог говорить о философии.
— Я не философ, — сказал отец Бернард.
— Да, и очень жаль, — ответил Розанов. Он вздохнул. — Вы, случайно, не знаете в Эннистоне каких-нибудь философов? Хотя, конечно, мне не всякий годится…
Отец Бернард заколебался.
— Ну, например, есть Джордж Маккефри. Но вы его знаете, конечно же.
— Не годится. Кто-нибудь еще?
— Боюсь, что нет.
— Тогда придется вам, — Слова прозвучали веско и окончательно.
— Я, конечно, буду очень стараться, — смиренно сказал отец Бернард, выбитый из колеи, — но я все-таки не очень понимаю, что именно вы хотите.
— Мне просто нужен собеседник. Кто-нибудь абсолютно серьезный. Я привык оттачивать свои мысли в ходе беседы.
— А если я не пойму? — спросил отец Бернард.
Джон Роберт вдруг улыбнулся и повернулся к священнику.
— О, это совершенно не важно. Главное, говорите, что думаете.
— Но я… — Отец Бернард понимал, что протестовать было бы некрасиво. Кроме того, он страшно боялся, что нелепый гость передумает, — Вы хотите, чтобы кто-нибудь, так сказать, отбивал мяч?
— Да. Это уподобление вполне… Да.
— Хотя я далеко не достойный вас противник, если уж пользоваться той же метафорой.
— Это не важно.
— Я постараюсь.
— Отлично! — сказал Джон Роберт. — Когда можно начать? Завтра?
— Завтра воскресенье, — слабо ответил отец Бернард.
— Ну хорошо — понедельник, вторник?
— Вторник… но послушайте, какого рода… как часто…
— Вы сможете уделять мне время раз в два или три дня? Конечно, по мере возможности — я совершенно не хочу мешать вашим приходским трудам.
— Нет, это нормально… вы хотите приходить в дом клириков?
— Нет, я люблю разговаривать на ходу.
Отец Бернард терпеть не мог ходьбу, но сам был уже уловлен и посажен в клетку.
— Хорошо.
— Вы сможете зайти за мной домой? Знаете, где я живу, — Заячий переулок, дом шестнадцать. Часов в десять утра.
— Да-да.
— Благодарю вас, я очень признателен.
Розанов встал и прошествовал к выходу. Отец Бернард тоже встал. Дверь храма опять заскрежетала, заскрипела и с лязгом захлопнулась. Отец Бернард сел. Он был поражен, польщен, смятен, встревожен и тронут. Он сидел неподвижно, и его глаза блестели сильней, чем обычно. Потом он, совсем как Алекс, тихо, безудержно захохотал.
Хэтти Мейнелл сидела на кровати в дортуаре. Девочкам не разрешали днем находиться в дортуарах — только зайти переодеться до и после урока физкультуры. Физкультура уже кончилась, Хэтти переоделась, выпила чаю и должна была идти готовить уроки. Она уже старшеклассница, это ее последний семестр; поэтому она, хоть и очень уважала всегда разумные школьные правила, чувствовала, что сейчас может дать себе небольшую поблажку. В ранние школьные годы, когда забвение было еще желанней, чем сейчас, она считала кровать своим домом, и от этого ощущения убежища до сих пор что-то оставалось. В комнате были еще две кровати под белыми покрывалами (такими же, какое сейчас мяла Хэтти, сидя на нем, хотя это запрещалось). За большими викторианскими окнами виднелся в ясном мягком вечернем свете газон с хвойными деревьями, переливчато серебрились проволочные сетчатые ограды теннисных кортов, а за ними — пологие зеленые холмы сельской Англии. Две девочки играли в теннис, но неофициально, поскольку этот семестр был не теннисный (играть, конечно, разрешалось, но тренера не было). Хэтти была в форме, в которую переоделась к ужину, — в шелковистой светло-коричневой блузке с вышитым воротничком и сарафане с круглым вырезом, из вельвета в очень тонкий рубчик. Хэтти сбросила туфли и закинула ногу в коричневом чулке на колено другой ноги. Колготки девочкам носить не разрешали, это считалось вредным для здоровья. Хэтти была та самая малютка, о которой шла речь раньше, — внучка Джона Роберта Розанова. Ей было семнадцать лет.
Школа была пансионом — очень дорогая, довольно прогрессивная и довольно консервативная. Прогрессивная в социально-политических взглядах, консервативная в смысле дисциплины и академических требований. Хэтти училась тут уже пять лет, и за это время ее американский выговор сменился совершенно иным, британским. Она пересекла Атлантику уже столько раз, что сбилась со счета. Она хотела пони, потом перестала хотеть. Она носила золотую ортодонтическую пластину на зубах, потом перестала носить. Она заплетала волосы в косички, потом стала закалывать их в узел. Она сдала сколько-то экзаменов. Ночью она спала, свернувшись в клубочек и обхватив себя руками. Она была очень несчастна, но не осознавала причин своего несчастья.