Шрифт:
— Ты говорил с Шамилем? Как он тебе понравился?
— Ну, что ж, он производит впечатление. В нем есть какая-то магия.
— А что он говорил? Когда начнут воевать с россиянами?
— Сказал, что они уже воюют.
— Эээ! Тогда почему они им все позволяют?
— Шамиль говорит, что ждет, пока россияне войдут в город. Тогда он их окружит и уничтожит. Так он сказал.
— Болтовня! Легко говорить, когда сидишь в удобном, безопасном доме в Грозном. Странный этот Шамиль.
— А что ему делать? Как его бойцам воевать с самолетами?
— Значит, что? Позволят нас бомбить? Ты говоришь, как Мансур. Они должны что-то сделать. Они наши руководители. Я хотел бы знать, пришло ли уже время, готовиться мне на войну, или нет? Если нет, я хочу вернуться к занятиям арабским языком в университете.
Нерешительность старших все больше раздражала мальчишек. Они не понимали этой пассивности. Хотели знать, что будет дальше, что им делать. С каждым днем заметно тускнел в их глазах ореол героизма, окружавший до сих их старших братьев.
Сквозь потрепанные геройские маски и одежды все больше просвечивали старые и новые воплощения Мансура, Омара, Мусы, Сулеймана.
Мансур был теперь уже не только боевым, заботливым командиром отряда, но и гордецом, и невыносимым педантом.
Омар, прозорливый шеф штаба, оказался нудным учителем, который, несмотря на тридцатку за спиной, не смог добыть ни денег, ни жены.
Смелый разведчик Муса стал просто забавным бездельником.
Нелюдим Сулейман — завистливым неудачником и простым лесником.
Героем без страха и упрека не был уже даже Мохаммед, который помогал своему брату-близнецу Идрису вести дела в Москве. Собственно бизнесом занимался Идрис, а Мохаммед только ездил в Россию, чтобы выбивать из несолидных плательщиков своевременный возврат долгов и оплат. Методы убеждения, применяемые Мохаммедом, оказались настолько эффективными, что чеченец прославился на весь Кавказ, и ему не раз приходилось отправляться в Дагестан, Ингушетию или даже Азербайджан не только собирать долги, но и разрешать споры между контрабандистами, браконьерами и деловыми людьми. «Когда дело доходит до конфликтов, всегда обращаются к нам, чеченцам, — рассказывал он. — Просто мы беспристрастные».
Долинский тонул в черном дыме охваченной пламенем нефтяной вышки, в которую попала бомба. Ветер играл смолистым облаком, то прижимая его к земле, укрывая село и холмы вокруг, то внезапно вздымая вверх.
На залитом солнцем октябрьском небе самолеты рисовали белые геометрические фигуры, тут же тающие в голубизне. Над горбатыми вершинами холмов самолеты резко сбрасывали высоту, устремляясь вниз с таким ожесточением, как будто сами хотели разбиться в неприятельских окопах. В последнюю секунду взмывали вверх, сбрасывая бомбы. Повисшие неподвижно над склонами, черные вертолеты ежеминутно выстреливали ракетным жалом.
Чеченские окопы в двух — трех километрах отсюда молчали, оглушенные шквалом огня. Мы наблюдали за этим грозным зрелищем с холма на противоположной стороне долины.
Село пустело. Во дворах люди грузили пожитки на грузовики. Перегруженные машины, тяжко взвывая, выстраивались на дороге в похоронную процессию. Жители села не верили уже, что партизаны удержат окопы. А если россияне займут взгорье, то не завтра, так через неделю, другую, сойдут вниз преследовать партизан, обыскивать подвалы.
Деревенские дворы пустели с каждым часом. Тишину прерывал только стук болтающихся на ветру незапертых ставней. Стрельба на взгорье становилась все громче и как будто ближе.
В молчании возвращались мы в город, погрузившись каждый в свои мысли. Разговор не клеился.
Мое путешествие подходило к концу. Мансур сам торопил мой отъезд.
— Ты здесь уже слишком долго, — повторял он. — Слишком много людей о тебе знает, слишком много о тебе ходит разговоров.
Мы возвращались: я домой, а Мансур, Омар и Муса — в окопы над Тереком.
Так решил Мансур, а я не протестовал, и меня даже не покоробило то, что он опять отобрал у меня право выбора. Так было проще.
— Уезжаю, — твердил я сам себе, — но вернусь, как только захочу. Иногда мне казалось, что я один из них, что из зрителя я становлюсь
участником драмы. Узнаю обо всем из первых рук, от главных героев, разговариваю с ними, везде могу побывать, все увидеть своими глазами.
Я был свидетелем представления, которое разыгрывалось рядом со мной, так близко, что я с легкостью мог принять в нем участие или отказаться от этого, сохраняя контроль над происходящим. Его реализм и близость создавали дополнительную иллюзию того, что, неоднократно перевоплощаясь из зрителя в действующее лицо, я мог бы повлиять на дальнейший ход событий, изменить их бег.