Шрифт:
— За кем это ты гоняешься? — насмешливо спрашивает над ним голос Михаила Солдатова.
Открыв глаза, Будулай вдруг садится на диване, приближая лицо к Михаилу, и совсем отчетливо спрашивает у него:
— А на Дону много островов?
Зрачки у него блестят. Михаилу не нравится этот тревожный, тяжелый блеск.
— Почти у каждой станицы, — с удивлением отвечает он. — А какой тебе нужен?
— В сорок втором году, — медленно говорит Будулай, — когда мы отходили за Дон, наш взвод с острова у станицы…
— Раздорской? — подсказывает Михаил. Будулай проводит ладонью по лбу, как будто смахивая паутину.
— Я тогда не успел узнать.
— Там недалеко цыганку танк раздавил, — осторожно напоминает Михаил.
Но Будулай отчужденно взглядывает на него.
— Ты меня перебил. — Он снова проводит ладонью по лбу.
— Ты говорил, что ваш взвод…
— Да, — обрадованно подхватывает Будулай, — переправу племенных табунов через Дон прикрывал. Три дня мы под минометным и пулеметным огнем все склоны держали. — Голос у него становится виноватым. — Но из всего взвода только мне одному удалось выплыть. Какая-то умная лошадь, когда меня ранило, ко мне подвернула.
Михаил решается повторить:
— После войны у станицы Раздорской цыганская могила была.
— Я там никогда не был, — спокойно отвечает Будулай.
При этом ничто не вздрагивает у него в изможденном болезнью лице. Глаза смотрят на Михаила как сквозь стеклянную пленку.
Михаил сам ужасается своей догадке: он, кажется, помнит только то, что было с ним на войне.
— Что-то твоего Егора давно не видать? — осведомлялась Макарьевна у Шелоро. — Опять где-нибудь рыщет?
— Нет, он теперь на отделении. При табуне, — отвечала Шелоро.
— И не проведывает тебя. Вот уже третья неделя проходит. Смотри, как бы он там себе тоже какую-нибудь казачку не завел.
Шелоро уверенно улыбалась:
— Пускай, бабушка, заводит. Надо с голодными делиться.
— Зря ты так надеешься на него. Как будто он хуже других мужчин.
Шелоро продолжала улыбаться. Сама мысль, что с ее Егором может случиться что-нибудь подобное, тешила ее.
— Заведет по этому холодному времени, так, значит, меньше в своем вагончике на отделении кизяков сожгет.
Макарьевна обижалась:
— Ты что же, в нашей местности считаешь себя красавицей из всех?
Шелоро поводила плечами:
— Напрасно вы, бабушка, беспокоитесь. Как будто у нас с вами никаких других дел нет.
— Странные вы, цыгане, люди. Ему можно тебя к каждому пеньку ревновать, а ты не имеешь права.
И на это у Шелоро был ответ:
— Ревнует, значит, любит.
Но не такая была Макарьевна, чтобы ее могли удовлетворить такие ответы. Сдав дежурство Шелоро, она по пути домой наведалась к своей племяннице, которая работала кухаркой на том же самом отделении, где и Егор помощником табунщика, и на другой день, едва появившись на пороге, сообщила Шелоро:
— Вот и нет твоего Егора на отделении. Все это прошлогодняя брехня.
— А где же он? — спокойно спросила Шелоро.
Ее тон окончательно вывел Макарьевну из себя.
— Это тебе лучше знать. Я ему не жена. На три дня, говорят, договорился со своим подменщиком. И цыганских коней своих с собой из табуна забрал.
Только на короткое мгновение смутилась при этих словах Шелоро.
— Значит, так нужно было.
— Дикий вы, цыгане, народ. И живете как-то промеж себя не по-людски. Вместе и врозь. Ни он у тебя не интересуется, куда ты можешь из дому на целые недели пропадать, ни ты не беспокоишься, куда твой Егор бесплатную командировку взял.
— Не дикие, бабушка, а вольные, — поправила Шелоро. — Это я по картам могу какому-нибудь глупому и слабому человеку набрехать, а между собой мы не брешем. Какая же после этого будет семейная жизнь, если мы друг дружке не будем верить?
— Тогда и ему не след тебя ревновать.
— Это совсем другое дело. На то он и мужчина.
Макарьевна не успокаивалась:
— А что, если твой Егор за это время уже успел в тюрьму попасть?
У Шелоро только чуть дрогнули брови.
— Не стращайте меня, бабушка. Над тюрьмой тоже крыша есть. Пусть ее кто-нибудь другой боится.
Но если бы Макарьевна была понаблюдательней, она заметила бы, что все-таки этот разговор не прошел бесследно для Шелоро. Вплоть до своего ухода с дежурства она не проронила больше ни слова. Быстро сложила в свою большую клеенчатую сумку пирожки, напеченные и отложенные Макарьевной для ее детей, и, уже уходя, вдруг заявила как о чем-то безоговорочно решенном: