Шрифт:
– Ходила тут намедни исповедоваться, и меня обличили.
Отец Антоний точно бы замер там, как-то мгновенно все поняв и почувствовав, и тихо-тихо сказал:
– Что ж, это полезно.
И ждал, ни о чем не спрашивал.
– И я думаю, обличили правильно.
Он молчал.
– Потому что нет в наших отношениях правды Божией.
Снова молчание. Она чувствовала, что начинает сердиться.
– Ты вообще-то понимаешь, что происходит? Ты понимаешь, что со мной происходит?!
– Понимаю. Но… что я должен делать?
– Разве не ясно?
– Но я боюсь, не будет ли хуже.
– Хуже не будет.
– Ну хорошо, – он замучился, заметался там, – не ходи ко мне больше на исповедь, – и слышно было, как выдохнул: все.
Ане тут же сделалось грустно, прежняя решимость тотчас ее оставила, как будто не это она сама и собиралась ему сказать! И в то же время ей смешно стало:
он сказал вещь очевидную, без слов превратившуюся в реальность, он самое легкое выбрал!
– И все?
И опять отец Антоний молчит, слышно, как тихо он там вздыхает.
– Что ж, можно пойти и дальше…
Но тут же она испугалась: сразу все рвать? Невозможно!
– Нет-нет, просто давай я тебе сама позвоню.
Это был затасканный эвфемизм. Антоша, конечно, понял.
– Давай.
– Но… – нет уж, так обыденно расставаться ей тоже не хотелось. – Неужели тебе совершенно все равно?
– Анечка! – и как когда-то на давней-давней исповеди, та же неповторимая, сразу узнанная, старческая ясная интонация. – Ты помнишь, кого ты это спрашиваешь?
– Помню.
– И давай никогда, никогда к этому разговору не возвращаться, прошу тебя!
– До свидания.
– С Богом.
Конец вышел резок, потому что она обиделась. Кого ты это спрашиваешь. Того, кто звонил в час ночи. Того, у кого заплетался язык, кто приходил в гости с шампанским и чокался рюмкой, пряча от родителей бутылку. Кто слушал деструктивную музыку. Кто любил «Доктора Фаустуса». Вот кого. А не кого.
После этого разговора Аня перестала лежать под музыку. Хотя несколько первых дней чувствовала себя совсем так же. Батюшки не стало не только в физическом пространстве, он начал покидать ее душу. И все вдруг представилось ей в новом свете.
Она увидела, что прежде они жили вместе. Жили вдвоем. А она и не замечала. Не замечала, что каждое хоть сколько-нибудь важное, хоть чуть-чуть заметное событие откладывалось в память и хранилось для него одного. Чтобы рассказать ему при случае, вставить к слову. Всегда, где-то очень глубоко, задолго до всех влюбленностей и страстей, еще в первый год их знакомства в ней поселился и жил он, жил отец Антоний – его взгляд, его усмешечка и ум.
И жизнь жилась для него.
Жизнь ее только потому и имела хоть какой-то смысл, что могла быть рассказана ему. Она и сама не заметила, когда обретенная той смертной дачной ночью бесконечная перспектива замкнулась и схлопнулась на общении с ним, единственным на земле родным ей человеком. Когда раздался этот неслышный щелчок…
Именно это его постоянное присутствие и свидетельство подтверждало, что она есть, что она живет на белом свете и куда-то бредет. Бережное собирание разговоров: сходив на исповедь, получив в ответ краткое наставление, шутку, молчание, всю последующую неделю благоговейно носить в себе, просто носить, не обдумывая, не членя, и лишь прочувствовав до конца, достигнув дна в этом, жить дальше – собирать новый материал для встречи. За вторую неделю он набирался снова, иногда слишком много, слишком несвязно; как всегда, она нервически боялась не успеть, фильтровала, отбирала главное и, подойдя, говорила…
Теперь все обратилось в сон. Жить стало неинтересно, жизнь обратилась в сон.
За целую неделю необщения, необщения внутреннего, оторванности сердечной – за немыслимый этот срок – первый невыносимый огонь отгорел, и это было уже очень много, хотя все помимо него осталось.
Плач настигал ее прямо на улице, прямо в метро. Она закрывала глаза, чтобы не видели люди и не видеть людей. Но слезы лезли из-под век.
Отгорело еще несколько невыносимых дней. Аня позвонила. Повод, как всегда, нашелся легко. Говорили кратко, недолго. Она утешала себя: это как сигареты, как наркотики – нужна постепенность.
Напоследок батюшка вышел из деловитой роли, обмолвился:
– Не горюй!
– Что ты! – получилось, впрочем, несколько зло.
Надо было срочно собираться, что-то докупать, куда-то ходить, она не могла, ей казалось: никуда она конечно, все равно не поедет. Какое там Торонто, какой университет – самообман и морок. Прошло еще несколько дней. И она позвонила снова, почти остыв, без чувств и волнений – так, на всякий случай, – как старому приятелю или, может быть, дальнему родственнику… Батюшка снова был пьян.