Шрифт:
Грушко улыбнулся:
— Готово, и тебя взял…
Лиза сказала Борису:
— Говорят, что ты романтик, это правда?
Боря руками замахал:
— Глупости. Посмотри, как я толчонку уписываю… Нет, серьезно, какой же я романтик? Романтики хотели, чтобы у них все было особенное. А разве я этого хочу?.. Жизнь вышла особенная, это правда, так не только у меня, у тебя, у Стрижева, у всех. Я совсем о другом мечтал, если хочешь знать, проще, куда прозаичнее. Никогда я не думал, что придется взрывать поезда. У меня была знакомая в Киеве, серьезная, изучала эпос, а теперь рассказывают, сидит, спрятавшись, и листовки печатает. При чем тут романтика?.. В луну я не влюблен, на дуэли не дрался, в тигра не стрелял. Разве что в фельдфебеля… Дело не в этом, обидно, что мы так мало можем сделать. Сейчас нужно жить одним, как в Сталинграде… Я все время думаю, какие там бои!.. Ты знаешь, Сталинград это оправдывает не только страну или эпоху, человека оправдывает… Пойду спрошу Грушко, что передает Москва…
Неделю спустя они пошли в засаду: когда вышли из леса, натолкнулись на немецкий отряд. Немцев было не меньше сотни. Борис крикнул:
— Уходите! Я их задержу…
Он продолжал стрелять и после того, как его ранили. А когда, наконец, немцы решились подойти к нему, он не дышал; толкнув ногой его голову, немец сказал:
— Живучий был… Как изрешетили!.. И вот такой бандит погубил шесть наших!..
Когда Стрижев узнал, что Борис убит, он ничего не сказал, насупился, ушел в землянку. Пришел Грушко. Стрижев поспешно сунул в карман записную книжку — он перечитывал стихи Бориса.
— Ты что делаешь? — спросил Грушко.
— Ничего… Нужно позвать Сашу — голенище новое пришить, сапог сгнил, факт…
А Лиза, не стыдясь, плакала, ей можно — девушка…
15
Еще летом доктор Пашков писал Дмитрию Алексеевичу:
«Я задержался в Аткарске на день, был, конечно, у твоих. Варвара Ильинична волнуется, но выглядит неплохо. Наташу я не узнал — была девочка, а увидел, как говорится, писаную красавицу, несчастье ее не сломило, вот что значит молодость».
Говоря о Наташе, доктор Пашков не солгал, она действительно очень похорошела; и если до войны она казалась всем, кроме Васи, обыкновенной миловидной девушкой, то теперь она притягивала к себе взоры встречных, не могла пройти незамеченной. Она похудела, и от этого казалось, что она выросла; глаза приобрели новое выражение — скорби и приподнятости.
А про Варвару Ильиничну доктор Пашков написал неправду — боялся огорчить Крылова. С весны Варвара Ильинична начала хворать, жаловалась на острые боли в желудке, почти ничего не ела, сильно исхудала. Врачи не ставили диагноза, но по их лицам Наташа понимала, что мать серьезно больна. Варвара Ильинична не хотела лечь в больницу, и ходила за нею Наташа.
Тяжелое для всех лето было особенно тяжелым для Наташи. Маленький Васька болел дизентерией, несколько дней боялись за его жизнь. Работы было много — то и дело привозили раненых с Донского фронта. Варвара Ильинична не жаловалась, говорила: «Мне сегодня лучше», но Наташа видела, что мать с каждым днем слабеет. В июне пришло письмо от Нины Георгиевны, она писала:
«Сюда приезжал с фронта фотокорреспондент Ромов, он уверял, будто видел в апреле Васю, говорил, что не мог ошибиться, так как они часто встречались до войны в Минске. Не знаю, можно ли верить, я очень взволновалась. Если это правда, почему Вася не написал ни мне, ни тебе? Ромов оставил мне свой номер полевой почты, вот он на всякий случай — „18114 К“».
Наташа не сказала матери про письмо Нины Георгиевны, не подала виду, что произошло нечто очень важное. А это было трудно — хотелось крикнуть: «Вася нашелся!» Она понимала, как и Нина Георгиевна, что Ромов мог ошибиться, — слишком все неправдоподобно. Почему Вася не написал?.. Но если он вышел из окружения только в апреле, письмо могло не дойти всего два месяца, да еще пока перешлют из Москвы…
Она написала Ромову, умоляла его описать подробнее встречу с Васей. Минутами она верила, что Вася жив, скоро она его увидит, милого неуклюжего, такого, каким он был в Минске. Она говорила сыну: «Васька-большой нашелся. Скоро приедет. Понимаешь?..» Потом начинала упрекать себя: как можно поверить в какой-то слух; из письма видно, что Нина Георгиевна не поверила… В такой лихорадке прошел весь июль. Стояли душные дни. Каждый день в сводках появлялись новые названия; фронт приближался к Волге. Город насторожился; люди видели, как рухнуло их хрупкое тыловое спокойствие. Одни метались, проклинали судьбу, другие угрюмо говорили: «Остановят, как под Москвой. Нужно работать…» Раненые рассказывали о немецких танках, о минометах, об отступлении.
Наконец пришел ответ от Ромова:
«Васю я видел в штабной машине, он проехал с майором, я его окликнул, но он не слышал. Если это был не он, то сходство поразительное, конечно сказать с уверенностью я не могу, так как машина проехала быстро. Матери Васи я сказал, что убежден — хотел ее обнадежить, она плохо выглядит, очень волнуется…»
Прочитав письмо, Наташа ушла к себе и долго сидела в оцепенении. Ей казалось, что она во второй раз потеряла Васю. Потом она собралась с силами и пошла в госпиталь. Там ей рассказали, что пал Ростов. Немецкое наступление продолжалось.
С того дня прошло больше трех месяцев. Привезли раненых из Сталинграда. Они говорили о боях в городе: «Держат дом Павлова»… Летнего смятения не было в помине. Все стало суровым, жестким, как будто люди окаменели. Шла страшная битва, и ей не было видно конца.
Дмитрий Алексеевич был где-то на Дону; его письма становились все короче и короче, как будто он разучился писать: «Я здоров. Все благополучно. Обнимаю тебя и маму». Не до писем ему, говорила себе Наташа.
Прежде она считала, что должна верить в возвращение Васи, так и газеты писали — нужно ждать, были об этом рассказы, стихи. Теперь ей казалось малодушием поддерживать в себе надежду. Кругом было столько женщин, потерявших, кто мужа, кто сына, что потеря Васи становилась естественной. До войны, когда она судила о жизни по книгам, она думала, что горе легче вынести, если оно общее. Теперь она знала, что чужое горе не облегчает, от него еще тяжелее.