Шрифт:
— Я не понимаю, почему допускают эти террористические налеты, — сказала Христина. — Наверно, есть конвенция… Господин Кирхгоф вчера сказал мне, что его шурина засыпало в подвале.
Рихард глупо рассмеялся:
— Засыпало? Бывает… Что касается меня, я предпочитаю все бомбежки мира русской артиллерии.
Заговорили о военных перспективах. Господин Галле сказал:
— Новости скорее грустные, но не нужно падать духом… Фюрер сказал, что его нервы выдержат, это главное.
Госпожа Галле поднесла платочек к глазам:
— Мои нервы уже не выдержали…
Рихард снова глупо рассмеялся:
— Фюрер сказал — быть иль не быть. «Вот в чем вопрос»… Я перед войной видел «Гамлета», мне не понравилось. Но, конечно, интересно, как все это кончится?..
— Кончится хорошо, — ответил господин Галле. — Русские напрасно рассчитывают на второй фронт. Союзники и в этом году не высадятся, полгода, как они топчутся между Неаполем и Римом.
Доктор Фуснер, который до этого молча уписывал свинину с кислой капустой, вытер рукой усы и ухмыльнулся:
— Вы думаете, что русским теперь нужен второй фронт? Ничего подобного!.. А вот один здешний коммерсант недавно мне преподнес: «Хоть бы они скорее высадились — пока нет красных…»
— Какой позор! — воскликнул господин Галле.
Рихард загоготал. Христина почувствовала, что ее душат слезы, и выбежала в переднюю.
Полтора года, как она служит в лагере. Ей опротивели и русские лица и русские песни. Будь ее воля, она всех бы убила… Некоторые из этих дикарок прикидываются послушными, одна даже заявила Христине, что хочет после войны остаться в Германии. Христина ей не поверила. Она не верит ни одной русской — все они хотят, чтобы немцев разбили. Достаточно поглядеть, как они радуются бомбежкам!.. Христина пробовала все — и била их по щекам и ласково разговаривала. Ничего не помогает: они ее ненавидят. И Христине страшно: если красные ворвутся в Германию, эти девки ее задушат.
Особенно возненавидела Христина Галочку. Эта певунья — зачинщица, ее слушаются, она подбивает других. Девушка в таком положении должна быть грустной, а Галочка вдруг начинает смеяться. И ко всему, она нравится мужчинам… Однажды Христина пришла на завод — господин Кирхгоф попросил послать к нему на постирушку рыжую Олю. Был перерыв. На ящике сидела Галочка, а рядом с нею француз. Христина невольно им залюбовалась: как нарисованный — тонкий овал лица, орлиный нос, черные блестящие глаза… Молодые люди были увлечены разговором и не заметили Христины. Она не понимала, о чем говорит француз, но говорил он так восторженно, так необычайно, что она замерла. Наверно, объясняется в любви… Ох, эти французы, они действительно сумасшедшие! Разве может немец так разговаривать? Густав, даже когда мы считались женихом и невестой, говорил обстоятельно, спокойно… Этой девчонке везет. Ну что в ней хорошего? Нос, как пуговица… Христина раздраженно крикнула:
— Что вы здесь делаете?
— Сейчас перерыв, — спокойно ответила Галочка.
Христине хотелось ее ударить, но она сдержалась: достаточно, что ее ненавидят русские, зачем обращать на себя внимание французов?..
Галочка часто себя спрашивала с целомудрием и взыскательностью девушки: что у нее с Пьером — дружба или больше?.. Никогда они об этом не заговаривали; встречались только на людях; порой Пьер украдкой гладил руку Галочки, шептал «милая». Она его называла Петей. Он научился говорить по-русски, коверкал слова, но говорил бойко. Иногда в воскресенье им удавалось встретиться на берегу чахлой мутной речки, радужной от масла. Не было там ни деревьев, ни птиц — только шлак, каменные стены, копоть, но эти прогулки казались им восхитительными; с понедельника они начинали гадать, удастся ли встретиться в следующее воскресенье.
Пьер знал, что полюбил Галочку. Знал и другое: он недолго протянет. Врач-француз откровенно сказал ему: «Одно легкое кончено. А при этих условиях…» Смерть в лагере многим казалась избавлением; но Пьеру было трудно умирать — только теперь он узнал, что такое жизнь.
До войны Пьер мало задумывался над окружающим: он брал слегка иронический тон, когда при нем говорили, что нужно переделать общество. «Чем больше все меняется, тем больше все остается по-прежнему», — повторял он любимую поговорку отца. Доктору Морило удалось внушить сыновьям, что скептицизм — признак зрелости; порядочный человек презирает существующие порядки и вместе с тем понимает, что лучше не будет. Старший брат Рене иногда спорил с отцом. А Пьер не успел ни в чем разобраться — когда разразилась война, он был мечтательным и смешливым подростком. Да и война вначале показалась ему нелепой игрой; одни уверяли, что Даладье защищает человеческие ценности, другие возражали — Все это комедия, дело в рынках, в сырье.
Школой жизни для Пьера стал плен. Это была тяжелая школа. Люди в лагере постепенно опускались, проступало все худшее, что было в них заложено. Были циники, они говорили: «Лишь бы выжить. А Петэн или республика — это все равно». Были подлецы, готовые в любую минуту предать товарищей. Были мечтатели, в голодные и холодные ночи они вспоминали идиллию довоенной Франции — беседки на Марне, где рыболовы срывали жасмин, а влюбленные ели жареных пескарей. Были легкомысленные, готовые утешиться домашней колбасой, пересланной через «Красный Крест», или поспешными ласками немецкой солдатки. Почти никто из пленных не участвовал в боях; из войны они узнали одно — колючую проволоку лагеря.
Для Пьера Галочка стала источником жизни; его поддерживало глубокое душевное веселье этой девушки, гордой и скромной. Когда она рассказала, как переписывала старую листовку в Киеве, он задумался: «Да, так стоит жить…» Она часто его просила: «Расскажи что-нибудь. Ты столько знаешь…» Он много читал, помнил прочитанное, увлекательно пересказывал содержание романов, говорил о различных странах, как будто побывал там. Порой ей казалось, что она студентка, а Пьер профессор, хотя она была на пять лет старше его. Однажды она сказала: