Шрифт:
Вколотили и кол в землю.
В этот момент из Боровска послышался ямской колокольчик. Все оглянулись. По дороге скакала тройка, сопровождаемая парою всадников. Пыль стлалась клубами по полю.
— Гонец царской, братцы, — послышалось в толпе. Все знали, как ездят царские гонцы. «Кому бы быть? Откедова гонит? Не с Крыму ли, от самого ханишки, а может, из Черкас?»
Тройка приблизилась. Толпа расступилась перед конными. Но дальше проезду не было: на самой дороге стояла этапная телега, а около нее в черной одежде женщина… Виднелось только бледное лицо.
В телеге ямской, с переплетом и верхом, что скакала от Боровска, сидел русый запыленный и загорелый средних лет мужчина в боярском одеянии.
Бледная колодница, увидав его, невольно всплеснула руками.
— Федюшка! Братец!
— Федосьюшка! Сестрица! Родненькая!
Гонец выскочил из телеги и стремительно бросился к колоднице… «Голубушка! Мученица!» — «Братец! Соколик!» — «Куда тебя, родная?» — «В Боровск, в земляную тюрьму…»
Это был брат Морозовой, Федор Соковнин, возвращавшийся из Малороссии, от Дорошенка. Он обхватил сестру и страстно стал целовать ее… «Сестрица моя! Ягодка!»
— Ох, братец! Ох, не целуй меня… мне нельзя! — силилась защититься бедная женщина.
— Федосьюшка! Светик!
— Я не Федосьюшка… братец! Ох! Я сестрица Феодора…
— Господи, что это такое!
Он зарыдал и, припав головой к плечу несчастной сестры-мученицы, плакал голосом. Глядя на него, и бабы плакали.
ГлаваXVIII. В земляной тюрьме
Чем дальше, тем в большее ослепление впадали московские власти и, видя бессилие своих жестоких мер, теряясь во мраке своего собственного безумия, приходили в ярость. Они чувствовали, что нравственная власть выскользала из их рук, почва уходила из-под ног, одни жестокие ошибки вели к другим, еще более жестоким и непоправимым, и, как люди с похмелья, которые прибегают к той же отраве, чтоб опохмелиться, забыться в одурении, они бросались в омут того же опьянения, в омут безумной жестокости и преследования. Началась буквальная травля двуперстников, «псовая облава на христиан», как выражались сами двуперстники.
«Времена Диоклетиана настали!» — кричали на площадях и по базарам уцелевшие ученики и ученицы Аввакума и Мелании.
«Нероновы свещники из христианской плоти возжигают на Болоте освещения ради тьмы кремлевския!» — возглашалось на Красной площади при виде срубов на Болоте и у Лобного места, где должны были жечь и жгли непокорных.
А непокорные, как бабочки ночью, «аки метыли на лампаду», шли на этот огонь.
В Боровск, кроме Морозовой, свезли и заключили в земляную тюрьму Урусову, Акинфеюшку и инокиню Юстину. Верный раб Морозовой, Иванушка, уже чах там в другой мрачной яме.
Мать Мелания с своей боярышней Анисьюшкой не замедлила явиться и в Боровск. Стрельцы, караулившие земляную тюрьму, были тотчас же обращены матерью Меланиею в «своих», и, когда из Москвы явились «волци» с розыском, чтобы найти наконец этого «беса полуденного», вту «ведьму Малашку», часовые вытерпели пытку, а не выдали «матушку», которая спрятана была под полом самой караулки.
Прядь волос из прекрасной косы Морозовой стала для «верующих» святынею, и золотистые волосы ее раздавались достойным на «вечное поминовение», носились на груди с крестами, зашивались в ладанки, словно святые реликвии.
Стрелец Онисимко, целовавший закованные в железо ноги Морозовой, стал коноводом всего своего стрелецкого полка, с которым впоследствии этот самый Онисимко, уже в царение Софьи Алексеевны, чуть все московское государство не поставил вверх дном.
А Аввакум из своей пустозерской земляной тюрьмы то и дело рассылал свои зажигательные письма, вроде «Всем нашим горемыкам миленьким», или «Старице Меланин с сестрами и с подначальною Анисеею», или «на крестоборную ересь».
Хотя земляная тюрьма в Боровске отличалась всеми ужасами подобного рода мест заключения того безжалостного века, хотя она была сыра и темна, как могила, и кишела всякими гадами, однако узницы в Боровске чувствовали свое положение с менее жгучею и разъедающею остротою, чем в Москве: в Москве они находились в одиночном заключении и чувствовали себя заживо погребенными; здесь, в Боровске, в одном помещении их находилось четыре узницы: Морозова, Урусова, Акинфеюшка и Юстина. Они могли говорить и молиться вместе, а если одна из них заболевала, то другие ходили за ней. Они проводили дни и ночи в молитвах, в пении гимнов, в воспоминаниях и рассказах о своей прежней жизни. Но что особенно громадные удобства представляло в воровской тюрьме, так это то, что когда трое из узниц ложились спать, то четвертая не спала и отгоняла от них крыс и мышей, постоянно бегавших по темнице. Но и кроме того, была еще хорошая сторона подземной жизни в Боровске — это то, что Акинфеюшка была оживляющею силою этой маленькой подземной общины. По призванию странница, много побродившая по святым местам, хотя сама еще была молода, Акинфеюшка целые дни, бывало, рассказывает о том, как она ходила в поклонение угодникам в Киев, в Соловки, в Казань, в Новгород, что видела там, что испытала. В этих рассказах высказывалась вся ее поэтическая, мечтательная душа. Часто вспоминала она, как четыре или пять лет тому назад, возвращаясь из Киева, она вместе с другими странницами зашла в Гадяч в гости к Оленушке, бывшей княжне Долгоруковой, а в то время гетманше Брюховецкой, и как в ту пору черкасы привезли тело убитого мужа Оленушки вместе с другими мертвыми телами. Рассказывая о Малороссии, она часто повторяла, что это «рай земной». Рассказы ее заменяли для узниц общество людей, и свет, и солнце, которое не заглядывало в их темную, глубокую темницу.
С другой стороны, инокиня Юстина много рассказывала о разных монастырях, в которых она жила с молодых лет, меняя один монастырь на другой, чтобы лично на себе испытать, в каком из них старицы жили наиболее суровою жизнью. Это была личность энергическая, характер, закаленный в лишениях. Она сама истязала свое тело, и оно становилось еще выносливее; она спала, подкладывая под себя булыжник.
Но сообществом Юстины недолго пришлось пользоваться нашим узницам. Она раньше других покончила свое земное существование, и покончила насильственною мученическою смертью, спасая других, сидевших с нею в заключении, от гнева властей.
Дело было таким образом. Мать Мелания, которую узницы называли «равноапостольною», принесла Морозовой и Урусовой еще одно письмо от неутомимого Аввакума из Пустозерска. В письме было обращение и к Акинфеюшке. Послание это произвело на узниц впечатление чудного весеннего дня с теплом и зеленью, пением птиц и шепотом листьев — весеннего дня, внесенного божественною силою в их мрачное подземелье.
— «Аз протопоп и юзник о господе, — взывал между прочим пустозерский фанатик, — молю вы, другов моих сердечных, стойте и не унывайте о житии прежде бывшем. Вем, друг милой, Феодосья Прокопьевна: жена ты была боярская, Глеба Ивановича Морозова, вдова честная, в верху чина царева близ царицы. Дома твоего тебе служащих человек с триста; у тебя же было крестьян 800, имение в дому твоем на 200000, или на полтретья было. У тебя же всему сему был наследник, сын Иван Глебович Морозов. Другов и сродников в Москве множество много. Ездила к ним на колеснице, еже есть в карете драгой и устроенной мусиею и сребром и аргамаки многи 6 и 12 с гремячими чепьями. За тобою же слуг, рабов и рабынь грядущих 100 или 200, а иногда человек и 300, оберегая честь твою и здоровье…»