Шрифт:
Власти оказались прозорливее критиков, и с этим связан третий сюжет, в котором Лесков обсуждается тою весной в журналах. Уж власти-то давно уловили, что изображение «быта нашего духовенства» (признанное Н. Михайловским как «иногда очень талантливое») решительно несовместимо с государственной службой. Десять лет назад, как мы помним, Лесков, измученный нуждой и литературной загнанностью, использовал успех «Запечатленного ангела» и пробился в министерство народного просвещения. Карьеры он не сделал, конечно. Более того, его писания все время раздражали начальство. «Мелочи архиерейской жизни» переполнили чашу. Беспокойному чиновнику был предоставлен выбор: либо служба, либо литература. Он выбрал литературу. Развязка наступила как раз в феврале 1883 года — Лескову предложили «подать прошение» (в переводе на современный язык: уйти по собственному желанию). Лесков отказался (в переводе на современный язык: вам надо, вы и увольняйте). Министр Делянов, не привыкший к подобным демаршам, спросил: зачем вам нужно такоеувольнение, Николай Семенович? Лесков ответил: для некрологов: моего и… вашего! — и оборвал разговор.
Конечно, он побеспокоился, чтобы такаяотставка не прошла незамеченной: дело попало в газеты и довольно живо обсуждалось.
«Отечественные записки» откликнулись вскользь, найдя эту историю не очень интересной.
«Вестник Европы» высказался подробнее. Он все это счел со стороны Лескова ловкой саморекламой и изобразил удивление: зачем такое надо автору, и без того весьма известному? — на что разъяренный Лесков немедленно ответил, что «Вестник Европы» делает вид, будто не понимает, что произошло.
А может, и правда, не понимали? Ни Стасюлевич, ни Михайловский, ни Шелгунов? Это ведь потомстало ясно, что именно от «Тупейного художника», который был написан в дни отставки,а опубликован в разгар скандала, — что именно от этого маленького рассказа идет дело к «Зверю» и «Чертовым куклам», к «Полунощникам» и «Загону», к повестям и рассказам 90-х годов, в которых открыто и явно развернулся Лесков против «начальства», — идет дело к цензурному гону, к катастрофе с шестым томом Сочинений, к последним вещам, так и оставшимся в столе…
Но ведь и потом, когда все это стало ясней ясного, — внимание критики оказалось притянуто к самым последним бунтам неистового еретика. Рядом с ними история тупейного художника, замордованного при крепостном праве, как-то затерялась. В обширном предисловии к первому Собранию сочинений Лескова (где в 1890 году «Тупейный художник» единственный раз автором был прижизненно переиздан) Ростислав Сементковский не обронил о рассказе ни слова. Отвечавший ему обширной статьей Михайловский — тоже ни слова. Михаил Протопопов в знаменитой статье «Больной талант» — ни слова. И никто: ни Александр Скабичевский в гневной статье «Чем отличается направление в искусстве от „партийности“», ни Семен Венгеров в сочувственной статье для брокгаузовской энциклопедии 90-х годов, ни он же — двадцать лет спустя — для второго издания Брокгауза и Ефрона, ни Львов-Рогачевский в словаре «Гранат» в 1913 году — нигде, никто, ни единого слова об этом рассказе!
Для характеристики того незнания, каким уже в начале нового века был окружен трижды изданный к тому времени в Собраниях лесковский рассказ, — последний пример.
В 1925 году Николай Евреинов переиздаетв Ленинграде свою книжку «Крепостные актеры». Глава о театре Каменского в Орле пестрит цитатами из «Тупейного художника». Это, кстати, не очень корректно: историку театра опираться на художественное произведение как на источник, — но дело не в том; главное — такая опора в 1925 году воспринимается как нечто само собой разумеющееся: театр Каменского без картин из «Тупейного художника» невообразим!
Хорошо. Открываем первое изданиекниги Евреинова: Санкт-Петербург, 1911 год… Рассказ Лескова — не упомянут! В 1911 году Евреинов его не знает. Может быть, даже и не слыхал о нем.
Между 1911 и 1925 годами происходит то, что никем не замеченный рассказ становится одним из самых признанных произведений хрестоматийного, всенародного чтения.
Точка поворота — 1922 год. «Тупейный художник» выходит в петроградском издательстве «Аквилон».
Вот она у меня в руках, эта тоненькая книжечка, с которой все началось.
«Настоящее издание отпечатано в 15-й государственной типографии (бывшей Голике и Вильборг) в марте 1922 года под наблюдением В. И. Анисимова в количестве 1500 экземпляров».
Бумага хорошая, гладкая, с кремовым оттенком — излюбленная художниками «Мира искусства», — взята, наверное, еще со старых складов. И в типографии, не так давно национализированной, еще помнят прежних владельцев. Однако разруха успела уже поприжать старых мастеров: печатать приходится под наблюдением…Печать бледновата; или краска некачественная досталась — времен военного коммунизма? Впрочем, хорошо, четко смотрятся эмблемы и буквицы; тут чувствуется и школа, и рука мастера: книгу оформил Мстислав Добужинский.
Художник М. Добужинский
Художник М. Добужинский
В заставках и буквицах Добужинский «привычен»; критики, всецело поддерживая его в традиционной четкости рисунка, будут добродушно шутить: на обложке могильный крест, опрокинутая лира, две театральные маски, окровавленный нож и кнут — рассказ можно не читать: и так все ясно… Четыре полосные иллюстрации, напротив, вызовут у критиков сомнения: неверный, прерывистый, короткий штришок «скобочками», тревожный, растрепанный, колеблющийся, покажется смутным и «сумятным»… Но именно листы Добужинского войдут в историю русского искусства. Эти тяжелые затылки сиятельных зрителей на первом плане, а из-за них — там, вдали — легкий, эфирный, трепещущий мир сцены — мир искусства. Этот хрупкий декор — рамка-рампа — распахнутые часы в доме предателя-попа, в часах — по оси листа — спрятавшаяся дрожащая Люба, а справа и слева — орущие преследователи… А вот страшная физиономия в зеркале: графов брат, приказавший Аркадию побрить его; на столе — пистолеты: порежешь — убью!.. И, наконец, знаменитый прыжок в окно: Аркадий с Любой на руках — два тела, вытянувшиеся по диагонали листа, два летящие ангела, овеянные романтическим шлейфом волос, и опять этот штрих, этот нежно дышащий, робко струящийся штрих, эти волосяные «скобочки», чуть тронутые тушевкой, — мотив обреченной тонкости…