Вход/Регистрация
День накануне
вернуться

Филипович Корнель

Шрифт:

Столик с чашками и рюмками и сидящую напротив меня Марию заслоняют тучи пыли и клубы дыма, из-за чего Мария становится почти неразличима, во всяком случае я не вижу ее уже так отчетливо, как прежде, но это вовсе не значит, что ее там нет. Она — там, я знаю это наверняка, и ждет меня. А в туманно-дымовом, в пыльном облаке мчатся люди на лошадях, всадники, приподнявшие, точно крылья, кверху локти, чтобы ускорить бег коней. Описывают круги, соскакивают на землю, снимают орудия с передков, и все это в страшной спешке, и вот уже пушки стреляют, полыхают огнем из стволов, откатываются назад, замолкают, замирают, потом вновь извергают огонь. Где-то далеко, среди туч поднимаются столбы черного дыма, горят леса, дома, храмы, а я одновременно и смотрю со стороны, и там нахожусь. Я чувствую отдачу приклада в правое плечо, мое тело сотрясается от каждого выстрела, но пули, выпущенные из ствола моей винтовки, бьют мимо цели, не останавливают врага, застревают в траве, лесах, облаках. Сражение проиграно, в утренней мгле в лугах, где стелется низом дым, стоят, понурив головы, кони. Замолкли орудия, застыли солдаты. Мы не будем сажать фруктовые деревья, фасоль, цветы, помидоры. Тот клочок земли, что виден из нашего окна, зарос желтой травой и серыми кустиками чертополоха, весной надо будет его вскопать и засадить картофелем, а еще посеять между рядками немного фасоли, но только кустовой. Это все, что мы можем сделать, не более того, потому что еда всего важнее. Цветы, чтобы их рисовать, можно собрать и на лугу. Что же случилось? Нечто страшное: мы потеряли независимость. Но до конца этого еще не осознали, ибо не знаем, что такое неволя. Знаем только, что не сможем жить как бы нам хотелось. Я не смогу писать о том, о чем бы хотел писать. Мария не сможет рисовать так, как бы ей хотелось. Мы с Марией смотрим в окно. Поднимается ветер, срывает с ольхи и тополей последние листья. Мир на наших глазах в ожидании снега стал пустым, серым, коричневым, потом черным. С темного неба начинает идти снег, в снежной вьюге, подгоняемая порывами ветра, летит стая ворон и галок. В стакане на подоконнике замерзло молоко. У Марии холодные руки, холодные щеки.

Слабый отблеск солнца освещает угол столика, покрытого коричневым пластиком. Край стола обит деревянной планкой. Солнечный свет бессильно падает на паркет и гаснет. Окно занавешено портьерой, рисунок на ней немного напоминал бы картины Мондриана, если бы… что «если бы»? Не знаю. Стены покрашены белой эмалью, такой, какой красят стены в больницах и санаториях. Светло, все отчетливо видно. Итак, стены — белые, голые, только в одном месте, в правом углу зала, под потолком, виднеется большое темное пятно, что-то вроде лишая, который медленно разъедает стену, в результате чего отслаивается краска, осыпается штукатурка и крошится кирпич. Обычное дело: видимо, на втором этаже лопнула водопроводная или канализационная труба. Пятно растет, растекается, занимает все больший участок стены. Я не хочу на это смотреть, опускаю глаза и вижу рюмку, до половины наполненную водкой, тарелку с недоеденной селедкой в сметанном соусе, алюминиевую вилку, голубой искусственный цветок, косо торчащий из красной вазочки. Его стебелек украшен зеленым листочком. На соседних столиках стоят такие же цветы в вазочках, издалека похожие на настоящие, но я вижу цветок вблизи, в полуметре от себя, и знаю, что он искусственный. Я вижу его совершенство и вместе с тем жалкую неестественность, отштампованную автоматом в сотнях экземплярах. Этот цветок не живет, не растет и не пахнет, ибо он — только мертвая копия, зато долговечен и неувядаем. С него можно стирать пыль и даже мыть в теплой воде. Вот какие блага несет нам индустрия взамен… взамен — чего? Взамен недолговечного чуда, взамен исключительности, неповторимости, несравнимости ни с чем другим. Теперь, когда я смотрю на голубой искусственный цветок, я точно знаю: истинно не то, что кажется прочным и нерушимым, а то, что растет, цветет, увядает, погибает, что появляется ненадолго и исчезает. Напротив меня нет Марии, и это меня нисколько не удивляет. Она не любила искусственных цветов, рисовала только живые или придуманные. Впрочем, Марии здесь быть не может, потому что она не может существовать одновременно в двух разных действительностях. Сидеть за столиком с мраморной столешницей, на которой стоят белые чашки и сверкающие рюмки из тонкого стекла, — и в то же время сидеть за столиком, покрытым коричневым пластиком и обитым с боков деревянной потемневшей планкой. Я допиваю оставшуюся водку, встаю из-за стола и выхожу на улицу.

В последнее время у меня сильно ухудшилось зрение. Когда я долго читаю, пишу, смотрю телевизор, то чувствую себя потом так, будто стою на обочине пыльной дороги, проходящей в глубоком овраге с отвесными склонами, а по дороге в клубах пыли тянется бесконечно длинная колонна грузовиков. Думаю, мне бы помог компресс из ромашки или крепкого чая, но когда я попытался представить себе, какого это будет стоить труда: как мне придется плестись из комнаты в ванную, потом в кухню и обратно, искать чистую тряпочку, заваривать ромашку, студить настой и еще много раз курсировать туда и обратно, — у меня пропало всякое желание этим заниматься, и я ограничился несколькими шагами в сторону тахты. Лег и закрыл глаза. Я лежал с закрытыми глазами и старался ни о чем не думать. Чувствовал, как лениво пульсирует в моем теле кровь, но, кроме жжения в глазах, меня ничто не беспокоило, ничего не болело. Я знал, что я у себя дома, что сейчас вечер, минут пятнадцать-двадцать одиннадцатого, что сегодня среда 14 января 1981 года. Счета за квартиру, электричество, газ и телефон оплачены. У меня ни к кому нет никаких претензий, и сам я никому ничего не должен. В доме стоит тишина, слышен только доносящийся из прихожей шорох диска электросчетчика и тиканье будильника на письменном столе, но оба эти звука постоянно присутствуют в моем доме, и поэтому я их почти не слышу. Я стараюсь, как уже говорил, ни о чем не думать. Но это также требует усилий воображения, поскольку воображение, прежде чем заставишь его замолчать, сопротивляется, мечется, манит, зовет. Оно предлагает короткие экскурсы в яркое прошлое и завораживает перспективой далеких успешных путешествий, сулящих радости победителя и на редкость удачливого любовника. И обещает приключения, овеянные свежим утренним запахом или упоительным благоуханием вечеров. Когда же я отказываюсь от этих предложений, воображение, словно в отместку, навязывает мне короткие вылазки в ближайшие окрестности, о которых я предпочел бы забыть: это те минуты, когда я ужасно опозорился, когда обидел кого-то, когда измывался над более слабым мужчиной или беззащитной женщиной. Не верите? Пожалуйста, вот вам еще, пострашнее: тюремная камера, следственный кабинет, больничная палата, морг. Черная ночь, пустынный рассвет в незнакомом месте, одинокий путь в никуда. Но я не хочу сидеть на скамейке в ботаническом саду рядом с женщиной, которая плачет, не хочу менять в банке золотые монеты на кучу банкнот и бумажные деньги на золото, не хочу сидеть в мягком кожаном кресле и даже на стуле в стиле Луи Филиппа; я не хочу ни жениться, ни разводиться, не хочу быть жертвой или победителем, покинутым или тем, кто уходит сам, не хочу быть оплакиваемым или горюющим, освистанным или же торжествующим. Я отгоняю, отбрасываю все, что предлагают мне воображение, память, фантазия, мечты и сны, убегаю подальше от тюремных ворот, спускаюсь сломя голову по мраморной лестнице с бронзовыми перилами, отменяю, уезжаю, отказываюсь, возвращаюсь, не возвращаюсь, я не желаю попадать туда уже никогда, отдаю долги, меняю золото на бумажные купюры — мне абсолютно ничего не нужно. Я бы хотел только еще раз увидеть маленький квадратный столик и сидящую напротив меня Марию. Не знаю, почему это мое единственное, такое простое желание неисполнимо? Ведь я оттолкнул, отбросил всё, разогнал другие воспоминания, освобождая место для одной этой картины, — и всё. У меня под веками песок, мои глаза наполовину слепы, я вижу все как сквозь матовое стекло, как при катаракте. Я решительно слишком много курю, никотин плохо действует на глаза. Но ведь этот столик так близко от меня, буквально руку протянуть, почему же я его не вижу? Может быть, не только из-за того, что ухудшается зрение? Может, я сам виновен в том, что его не стало? Ушел, отдалился, забыл, позволил, чтобы что-то встало между мной и Марией, чтобы пространство между нами заполнилось чем-то чужим, не принадлежащим ни мне, ни ей. А может быть, я поступил еще хуже: сам разбил вдребезги и отнес на свалку мраморную столешницу, а круглую железную ногу, на которой она так уверенно и прочно держалась, сдал в металлолом? Но если уже нет столика, то где же Марии присесть и куда ей положить руки? Что бы там ни было, виновен я или нет, я знаю точно: это все где-то должно быть — ибо оно было. А если было — оно есть и будет! Я делаю еще одну попытку, напрягаю зрение, пристально всматриваюсь в пустоту, стараясь вернуть к жизни то место и то мгновение, — но ничего не вижу. В лучшем случае, когда мне удается вдруг разглядеть расплывчатые контуры каких-то предметов, появляется странное ощущение, что эти предметы словно отвернулись от меня, являя себя с совершенно незнакомой мне стороны, точно я смотрю на изнанку ткани, на неструганые доски задней стенки шкафа, на обратную сторону театральных декораций. Вздор! Это не так. Не знаю, с чем бы это сравнить. Может быть, случилось то, что и должно было случиться после моей смерти и чего я так боялся: картина распалась на фрагменты и раздробилась на мелкие частицы, которые теперь складываются в совсем другой, не имеющий ничего общего ни со мной, ни с Марией рисунок?

Я приоткрыл глаза, смотрю из-под приспущенных век. Вижу свою комнату, заполненную предметами, которые мне знакомы во всех подробностях. То, что передо мной, видно лучше всего, по краям поля зрения картина менее четкая и чем дальше, тем более расплывчатая, и, наконец, начинается область, где я уже ничего не вижу, но знаю, что там. Достаточно повернуть голову немного влево или вправо или скосить глаза, и я увижу все очень отчетливо. Но мне не хочется делать никаких движений, я устал, словно вернулся из дальнего путешествия. Я понимаю, что окружающие меня предметы тоже утомлены долгой дорогой, которую, не покидая своих мест в комнате, вынуждены были пройти вместе со мной. Они запылились, выцвели, обтрепались. В голову мне пришла глупая мысль: любой, кто бы лег на мою тахту так же, как сейчас лежу я, видел бы все то же самое. Может, не совсем так бы видел, но несомненно то же самое. Итак, я вижу все, что находится в моей комнате, но не могу увидеть мраморный столик, чашки, рюмки, лицо Марии, и мне очень, очень грустно. Я снова чувствую жжение под веками, закрываю глаза, не хочу ничего видеть, не желаю ни о чем думать. И в этой печали, усталости, унынии на помощь приходит мое собственное живое тело: из моих слезных желез начинает медленно сочиться что-то жидкое, увлажняющее мои глаза, — я чувствую сначала обжигающее, а потом очищающее и успокаивающее воздействие этой жидкости. Не открывая глаз, вижу, как приоткрываются шторы, раздвигается пыльный занавес, оседает дым, воздух становится прозрачным, как после дождя. Рассыпанные и затерявшиеся в пространстве частицы собираются вместе и скапливаются вокруг того места, которое я так долго и тщетно высматривал. А казалось, я уже навсегда потерял его из виду! Разрозненные частицы материи устремляются в это место, как солдаты на сборный пункт. Собираются, соединяются, складываются в твердо стоящий на тяжелой железной ноге столик с мраморной столешницей. Я очень отчетливо вижу структуру мрамора: розовые, черные, желтые, серые и коричневые прожилки, сплетающиеся в единое целое. Я вижу стоящие на отполированной поверхности мрамора две рюмки из стекла, тонкого и прозрачного, как мыльный пузырь. У Марии в рюмке на дне осталось немного водки, моя рюмка пуста. Я вижу две белые фарфоровые чашки с недопитым кофе. Господи, но почему на краю стола нет сумочки Марии, что с ней случилось? Эта сумочка вызывает у меня особые чувства, меня интересует и волнует ее содержимое, ведь я знаю только, что там лежат ключи, пудреница, губная помада, календарик, немного денег в небольшом черном кошельке — ну а что еще? Нет ли в ней какого-нибудь письма, которое Мария от меня прячет? Адреса какого-нибудь мужчины? Записи в блокноте, которая имеет ко мне отношение, или даже какого-то неосторожного моего замечания, которое может быть использовано против меня? Что за дурацкие подозрения! Сумочка лежала у Марии на коленях, а теперь она положила ее на угол стола, слева от себя. Правый угол столика раскалился от солнца добела. Не хватает еще салфеток, свернутых трубочкой и вставленных в стакан, — но вот они уже здесь! Чья-то невидимая рука поспешила восполнить этот недостаток. И все вернулось на свои места, опять все так, как было. За столиком сидит Мария и смотрит на меня. Ее лицо кажется неподвижным, но это лишь видимость, потому что малейшая смена выражения, легкий наклон или едва заметный поворот головы, чуть приоткрывающиеся губы и подрагивающие ресницы — все это подтверждает, что Мария, оставаясь собой, постоянно меняется, она все время немного другая. То хорошеет, а потом вдруг дурнеет, молодеет и стареет, становится сама собой настолько, что в это трудно поверить, а то вдруг напоминает кого-то совсем незнакомого, какую-то женщину, которую я никогда не видел. Эта переменчивость и одновременно верность себе и составляют, собственно, жизнь. Дают ощущение нашего существования и нетленности наших чувств. Но и вызывают у меня тревогу, ибо каждое, даже мельчайшее изменение может привести к чему-то, что повлечет за собой крохотное, вначале почти незаметное искажение, потом извращение и, наконец, может все сломать, разрушить, уничтожить. Картина пока не исчезла, я вижу все очень ясно: формы имеют четкие контуры, цвета чистые. Картина не плоская, а объемная, предметы на ней угловатые или округлые, их поверхность мягкая, гладкая или шероховатая, холодная или же теплая, Мария существует, она облечена плотью. А я не только все это вижу, я и сам здесь присутствую и счастлив так, насколько можно быть счастливым. Ничего больше я сказать не могу, мое волнение непередаваемо, ибо выходит за пределы представлений, понятий и слов, которыми я располагаю. Но я уже не ребенок Капля жидкости, которую мы называем обычно слезой, которая очищала и исцеляла мои глаза, не скатывается с ресниц, не бежит по щеке. Никто ее не видит, поскольку течет она внутрь моего тела. Я чувствую ее во рту и в горле.

Ревность

(перев. О. Катречко, 2002 г.)

Кристина Р. овдовела тридцать три года назад. Она была тогда еще довольно молода, но второй раз замуж не вышла. Не только потому, что ей пришлось растить сына, которому было всего четыре года, просто Кристина Р. не представляла себе брака с другим мужчиной. Ее муж умер внезапно, от обширного инфаркта, хотя никогда прежде на сердце не жаловался. Он упал, направляясь к машине, которая стояла в нескольких десятках метров от дома, и уже никогда больше не встал. Пал, как солдат от шальной пули, не ожидая и, наверное, не предчувствуя смерти. Из-за того, что муж ушел из жизни так неожиданно, у Кристины Р. не было ощущения, что он покинул ее навсегда. Она была человеком верующим, хотя и на свой странноватый лад, и мысль о временном отсутствии мужа постепенно переросла в убежденность, что рано или поздно они вновь встретятся в том месте и в тот час, когда ненадолго прервалась их совместная жизнь на земле. Кристину Р., которой теперь было почти семьдесят лет, никак нельзя было назвать неухоженной старухой. Она не ела супов, заправленных сметаной, и не объедалась пирожными, как многие ее ровесницы, поэтому сохранила фигуру молодой женщины. Издали никто не дал бы ей больше сорока. Она была сантиметра на три или четыре выше мужа и при нем никогда не ходила на высоких каблуках. Вот и сейчас, не желая изменять себе, носила туфли на низких каблуках. Держалась она всегда прямо, одевалась аккуратно. Ухаживала за кожей и волосами. Не допускала, чтобы из-под краски проглядывала седина.

Возможно, соседки (никто ведь не живет в пустоте), знакомые и дальняя родня — близких родственников у нее не было — считали ее чудачкой. Но люди всегда считают чудаками тех, кто на них не похож. В течение нескольких лет после смерти мужа Кристина была объектом живого интереса и доброжелательных советов со стороны окружающих: вы такая молодая, у вас вся жизнь впереди, а вдруг — не дай бог! — заболеете? одна и с маленьким ребенком на руках, что тогда? Так нельзя! Вон сколько вокруг вас мужчин! И здесь, рядом, может быть, в соседнем доме, а может, чуть подальше, в Тарнове или Верхней Силезии, достаточно только поднять глаза и осмотреться. Но поскольку Кристина упорствовала в своем горделивом вдовстве, какое-то время спустя ее оставили в покое. Все привыкли к ее одинокому существованию.

Каждое воскресенье она ходила к обедне в костел, а во второй половине дня ехала с сыном на кладбище, повидаться — как имела обыкновение говорить — с мужем и отцом. В этот день она уделяла немного больше времени, чем обычно, своей внешности. Подводила карандашом брови и слегка румянила щеки, как будто и в самом деле собиралась на свидание. Кристина воспитывала сына, а, чтоб еще и содержать свою большую красивую квартиру, одну комнату сдавала. Потом сын начал работать и довольно поздно, в тридцать восемь лет, женился. И хотя девушка была намного его моложе — всего два года, как закончила институт, — их брак с самого начала складывался неплохо, и Кристина Р. была за сына спокойна. Он с детства не отличался крепким здоровьем, но его жена оказалась весьма заботливой. Жили они все вместе в их старой квартире, вели общее хозяйство, невестка добросовестно помогала Кристине Р. по дому. И так было до недавнего времени. Но полгода назад, благодаря содействию институтского приятеля, сын получил очень выгодное предложение от одной фирмы, подрядившейся участвовать в строительстве варшавского метро. Зарплату обещали почти втрое выше, да и для невестки нашлась работа в той же фирме. Единственной помехой было отсутствие квартиры в Варшаве. Фирма не имела возможности предоставить им жилье, во всяком случае пока. Ну разве что года через два. Сын и невестка могли рассчитывать только на комнатку в рабочем общежитии — и, возможно, изредка, на субботу и воскресенье, наведываться домой. Выходом из положения мог быть только квартирный обмен. Но за краковскую трехкомнатную квартиру в Варшаве с трудом дали бы двухкомнатную. Такова была плата за преимущества столичной жизни. Кристина готова была заплатить эту цену ради детей. Не желая усложнять жизнь ни им, ни себе, она решила остаться в Кракове. С помощью посредников и двойного или даже тройного обмена, а также благодаря привлечению всех сбережений, сохранившихся еще от мужа, удалось выменять для нее комнату с кухонькой на одиннадцатом этаже высотного дома в новом районе, расположенном в восьми километрах от центра, — а сын с невесткой смогли перебраться в Варшаву в двухкомнатную квартиру. Обмен был произведен достаточно быстро. Видно, кому-то очень уж приглянулась красивая и большая квартира в доме старой постройки в центре города, хотя, надо сказать, и не слишком комфортабельная из-за печного отопления. Новые владельцы оказались людьми предприимчивыми и, должно быть, с немалыми деньгами, потому что сразу же занялись переоборудованием квартиры. Кристина поделилась с сыном мебелью, оставив себе только тахту, круглый столик на одной ножке, два кресла, письменный стол, который очень любил муж, и застекленный шкаф с книгами. Еще она решила оставить платяной шкаф. Зачем ей много мебели? Впрочем, больше и так бы не поместилось. Венский столовый гарнитур с массивным столом и шестью добротными стульями, мягкую мебель в стиле бидермейер — четыре кресла и диванчик, стенку из передней с зеркалом и изрядную часть кухонной утвари Кристина Р. отдала молодым. Она всплакнула немного, пока выносили и грузили мебель в огромный желтый фургон варшавской транспортной фирмы. Сын поехал с мебелью в Варшаву, невестка осталась еще на день, чтобы помочь свекрови устроиться в новой квартире. Это было невеселое занятие. Кристина Р. покидала дом, в котором родилась и выросла и где провела почти десять лет своего счастливого замужества. Следуя старой примете, известной ей по рассказам матери, она собрала на совок немного выметенного из-под шкафа мусора и завернула его в газету, чтобы раскидать по новому жилью. Так на новое место переносится хотя бы толика счастья и благополучия, сроднившие человека со старым домом. Невестка помогла расставить мебель таким образом, чтобы Кристина Р., просыпаясь, видела те вещи, которые любил муж: старый, внушительных размеров письменный стол, доставшийся еще от деда, с зеленым, кое-где запачканным чернилами сукном, с балюстрадкой по периметру и множеством ящиков. Над столом они повесили картину Фалата, [18] в угол комнаты поместили застекленный шкафчик, в котором Кристина расставила довоенную энциклопедию, несколько немецких и французских технических справочников, а на верхней полке — немного старого стекла и фарфора. Открывая глаза, она видела бы вещи, которые были частью их с мужем совместной жизни, то есть не только той прошлой, но и той, что продолжалась. Кристина отправила невестку в Варшаву помогать сыну, сама же, зная, что времени у нее предостаточно, не спеша занялась наведением порядка в своем новом нехитром хозяйстве. Платяной шкаф она велела оставить в прихожей, а на кухне поставила только столик и повесила полку с посудой.

18

Юлиан Фалат (1853–1929) — польский художник.

Покончив с расстановкой мебели, она принялась наводить чистоту. Вначале протерла картину Фалата, затем смахнула пыль с книг. Порой она прерывала работу, чтобы прочитать какую-нибудь статью в энциклопедии или взглянуть на цветную иллюстрацию; потом занялась фарфором и стеклом. Всё вымыла, ополоснула и бережно вытерла досуха. Среди чашек были две не слишком старые, но их очень любил муж. Каждый день после обеда они пили из этих чашек кофе. Наконец дело дошло до письменного стола. Его следовало подремонтировать и даже отреставрировать, обратившись, конечно, к специалисту. В старой мрачноватой квартире изъяны не так бросались в глаза, здесь же, в очень светлой комнате, на фоне белых стен, вид у него был довольно жалкий. Кристина раздумывала, не отложить ли возню со столом на некоторое время, а сначала вызвать знакомого столяра, который реставрировал мебель прямо на дому. Однако сообразила, что, собственно, не знает, где искать этого столяра, а возможно, его уже нет в живых, потому что с тех пор, как он работал у них дома, прошло почти сорок лет. Ведь тогда еще были живы родители. Пока же она протерла стол снаружи, натерла бесцветной пастой и принялась за его содержимое, к которому, за исключением среднего ящика, никто не притрагивался с тех пор, как муж в последний раз встал из-за стола. Невестка советовала на время переезда освободить ящики и сложить всё в коробки, но рабочие сказали, что в этом нет необходимости, что они не будут стол переворачивать. Попросили только закрыть ящики на ключ. К двум ящикам не было ключей, поэтому их зафиксировали клинышками, чтобы не выдвигались; рабочие заверяли, что во время транспортировки ничего не пропадет, — и письменный стол с нетронутым содержимым перебрался на новую квартиру. Итак, за исключением среднего ящика, где всегда хранились общие деньги на текущие расходы, которые потом пошли на похороны, и одного из верхних, куда она положила переданные ей с работы мужа после его смерти какие-то проспекты и служебные письма, ко всему остальному Кристина Р. не притрагивалась. Не знаю, как назвать то, что ее сдерживало, — может быть, табу? Или же боязнь посягнуть на святое? А может, она опасалась воспоминаний? Но сейчас, выдвинув левый нижний ящик, она с изумлением обнаружила, что все в нем лежавшее — конечно, с некоторой натяжкой — напоминало содержимое стоящего во дворе мусорного контейнера. Ящик был заполнен каким-то хламом и некой субстанцией, являющейся продуктом его разложения. Суеверный страх, который до сих пор не позволял ей залезать в письменный стол, отступил, и Кристина решила приостановить разрушительное действие времени и спасти то, что еще уцелело. Она высыпала все из ящика на расстеленную на полу газету и не спеша начала выуживать из пыли и мусора то, что еще не стало добычей моли и жуков-короедов. Она погрузилась в эту работу с чувством безнадежной печали, к которому примешалось что-то вроде любопытства. Чего там только не было! Старые пожелтевшие фотографии, газетные вырезки, военные награды мужнина отца, эполеты деда, почти полностью съеденные молью, покрытые патиной гильзы от патронов, мелкие металлические обломки предметов неизвестного происхождения и назначения — и еще масса вещей, которые мужчины неведомо зачем хранят в своих ящиках. Потом она протерла ящик губкой, просушила его на балконе и положила обратно то, что еще можно было назвать вещами. Больше всего времени у нее ушло на средний ящик: ей было известно только то, что лежало с краю, вернее, в левом углу, где раньше хранились деньги. В остальном это была макулатура: оплаченные счета за квартиру, свет и газ почти сорокалетней давности. Кристина не без внутреннего сопротивления отправила всё в мусорную корзину и занялась левым ящиком. В нем хранились чертежные инструменты мужа еще студенческих времен, какие-то рейсфедеры, циркули, линейки и лекала, которыми не пользовался даже сын, считая их музейными раритетами. Она как смогла их почистила и положила обратно в ящик. Ведь к ним прикасались пальцы мужа.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • 48
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: