Шрифт:
Самолетов оказалось не три, а целых девять. Они заходили тройками со стороны Алушты и, заглушая гулом моторов частый треск винтовочной пальбы, пикировали на набережную. Бомбы рвались где-то близко, но все в стороне от колонны медсанбата.
Снова тишина опустилась на Ялту, но теперь она не расслабляла, а подгоняла, заставляла торопиться сделать все до нового налета, успеть. А дел было немало. Требовалось рассортировать раненых, чтобы дальше, в Севастополь, везти только тех, кто быстро мог поправиться и встать в строй. Тяжелораненые оставлялись в Ялте, отсюда их должен был вывезти на Кавказ большой теплоход «Армения».
Из Ялты колонна медсанбата выехала только под утро. Теперь места на машинах хватало всем, и Цвангер все сожалела, что не сумела довезти до Ялты брошенное в Старых Кудеярах медицинское имущество.
Осенние ночи темные. Медленно, то и дело дергаясь, тормозя, чтобы не врезаться во впереди идущий грузовик или во что-либо на очередном крутом повороте, машина ползла в гору. Ехали по улице Кирова и далее в объезд города.
Сумрачным рассветом миновали Ливадию. Было уже совсем светло, когда проехали Мисхор. Симеиз оставили в стороне, внизу. Снова пятнами ходила голубизна по морю, ослепительно вспыхивали внезапно освещенные ранним солнцем белые домики среди густой зелени горных склонов, видениями вставали и пропадали за купами деревьев знаменитые южнобережные дворцы-санатории. До войны при виде их Цвангер всегда испытывала безотчетную радость, а теперь у нее замирало сердце в печали. Армия уходит, а значит, скоро в этих дворцах поселятся немцы.
Дорога петляла, выматывала душу. Не было ни одного прямого участка, и шофер жаловался на усталость, онемение рук. Иногда приходилось останавливаться только для того, чтобы дать шоферам отдохнуть. Приходилось загонять машины под деревья, и когда появлялись немецкие самолеты. Но их, к счастью, было немного: сказывалась близость Севастополя. Тут в небе уже хозяйничали наши самолеты, и хоть появлялись они не часто, немцы, как видно, побаивались их.
Байдарские ворота проехали далеко за полдень. И такое все почувствовали облегчение, словно перешли линию фронта. Здесь первый раз после Ялты дали как следует отдохнуть измученным дорогой раненым.
Осень основательно проредила низкорослый лес, но он, густой, разноцветный, пестрый, все же хорошо укрывал машины. Цвангер обошла всех, порасспросила, проверила повязки, хотя нужды в этом не было: теперь, когда раненых осталось не так много, медсестры успевали смотреть за всеми. И шоферы, казалось бы, больше других измученные дорогой, тоже считали своим долгом помочь врачам и медсестрам. Прощупав со всех сторон свои вконец разболтанные машины, они включились в общий круговорот дел. Всплески смеха слышались повсюду. Всем было весело. Оттого, что удалось наконец размять руки-ноги, что тихо вокруг и ниоткуда не слышится ни стрельбы, ни гула самолетов, а главное, от сознания, что выбрались, перетерпели. Хотя все понимали: впереди — не тишь да благодать глубокого тыла, а, может, самое что ни на есть трудное…
В окраинную, застроенную одноэтажными домиками Очаковскую улицу Севастополя машины медсанбата втянулись уже в сумерках. Цвангер спрыгнула на твердую, как камень, землю и увидела пожилую женщину, спешащую к ней с чайником в руках.
— Милые вы мои, измаялись, поди! — запричитала женщина, протягивая чайник. — Берите. Как же — с такой дороги. Небось, кипятку сколько не видели. Берите. Я еще скипячу…
— А если бомбить будут, вы уж к нам, пожалуйста, — послышалось из-за спины. Цвангер оглянулась, увидела рядом еще несколько женщин. — Вы не беспокойтесь, у нас места хватит, щель большую выкопали. Вот за этим домом сразу. А и так, без бомбежки заходите. Переночевать там или чайку попить, милости просим.
— Одна что ли живете? — спросила Цвангер у той, что все еще стояла перед ней с чайником в руке.
— Зачем одна, четверо у меня.
— Муж воюет?
— Теперь все воюют. Не знаю — где, что, жив ли?
Ей захотелось утешить, сказать, что жив, мол, да столько повидала за последний месяц, что с языка срывалось совсем другое. Живых и здоровых прошло перед ее глазами меньше, чем изувеченных, измученных болью, агонизирующих.
Промолчала. Только вздохнула трудно. Пора бы уж привыкнуть к страданиям и смертям, а она все не привыкнет, все мается.
— Коли постирать что надо, ты уж, дочка, давай, не стесняйся.
Постирать?! Это было то, о чем она совсем забыла в последние дни и чего больше всего хотела теперь. Сунулась в машину, выхватила узелок давно нестиранного.
— Тетенька, милая, пожалуйста. Немного тут.
— Ты больше давай, все давай. Ну да ладно, постираю, еще возьму…
Маленькое, теплое это участие согрело и расслабило. Только теперь Цвангер почувствовала, как измучилась в своей напряженности и суровости, как устала без такой вот простой людской ласки. Решила утром, как принесут стиранное, заплатить побольше, чтобы добрая эта женщина смогла купить что-нибудь нужное детишкам.
Забегавшись этой ночью, Цвангер совсем забыла об отданном в стирку белье и не вмиг сообразила, что хочет от нее внезапно вынырнувшая из темноты женщина. А когда увидела свое белье, выстиранное и выглаженное, чуть не расплакалась от радости. Принялась судорожно расстегивать шинель и вдруг почувствовала, как что-то выпало из-под полы. Нагнулась, подняла усохшие цветы, растерялась, смущенно сунула вялые, обвисающие стебли под мышку. Выхватила деньги, все, что были в кармане, протянула женщине.