Шрифт:
— Почему улыбаешься? — спросил Свистунов.
— Не знаю. Люблю.
— Кого?
— Жизнь. Жизнь люблю. Сколько красивого вокруг! Такое ощущение, что я проснулся. Весна.
— Лето, Ваня. Уже лето. Ты что в выходные-то делать будешь?
— Завтра? К детям с Зоей поеду.
Свистунов снова помолчал немного. Затянулся сигаретой, глубоко вздохнул:
— Знаешь, что я думаю? Совсем другие люди с того света возвращаются. Ты вот, говорят, бегать по утрам начал. Не перебивай, не надо. Я знаю, что начал. А отчего? Жить захотелось? Что ж раньше не жилось? Вечно тебя дергало в разные стороны. Говорил, что правду ищешь. Но правда твоя была какая-то странная. Для других одна, для себя другая. Тебе можно все, другим ничего нельзя. Я к тому, что такой ты мне нравишься больше. Хоть и на Славика этого с кулаками не полез. Но в тебе что-то человеческое появилось. Факт. И ты меня держишь этим просто-таки за глотку. — Руслан вдруг стиснул двумя руками горло, показал: — Во. Понял, как держишь?
— Я?
— Но если, Ваня, ты прикидываешься, если с памятью твоей все в порядке, то мстя моя будет ужасна. — Свистунов неестественно рассмеялся, подмигнул. — Понял?
— А с чего ты взял, что я тебя боюсь? С того, что Славику морду бить не полез? Так это не от слабости, а от силы. Я не только сильнее, я еще и умнее. Если это Славик мне амнезию организовал, будь спокоен: получит свое Славик. Покойник он, если это сделал. Но я не верю, что все это было из-за бабы. Не хочу верить. Я дело в своей жизни делал? Понял ты? Дело.
— Ну-ну, — покачал головой Свистунов. — Что я могу сказать? Молодец, Иван Мукаев. Молодец.
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Утро
Он потянулся сладко, посмотрел на часы: половина восьмого. А можно еще лежать и лежать, суббота ведь: выходной. Но нет, надо бы встать, пробежаться. Будни, выходные — все едино. День шестой, и точка. Покосился на Зою, улыбнулся невольно, вспомнив вчерашний вечер: что это с ней? Медовый месяц в середине жизни? Бедная женщина, до чего он ее довел! А точно он? Нет, это словно был какой-то другой человек. Потому что он-то теперь понимает: нельзя обращаться пренебрежительно с любовью кого-то к себе, пусть даже любовь эта кажется и глупой, и ненужной. Но когда все в жизни рушится, она единственное, за что можно хоть как-то зацепиться. Любовь и семья.
— Ты куда? — Зоя подняла голову с подушки. Снова удивился этой ее способности мгновенно просыпаться, стоит только ему подняться с постели.
— Полежи еще. Я пробегусь.
Зоя осталась лежать в постели, но он знал, что, когда вернется, на столе будет завтрак и крепкий кофе, и чистое полотенце она подаст ему на руки, с улыбкой заглянув в ванную комнату. И скажет:
— Какой же ты красивый, Ванечка! Почему ты такой красивый?
Меньше всего он хотел в себе сейчас этой красоты. К чему? Отчего? Был бы он жигало, альфонс, живущий за счет женщин, или киноартист, тогда пригодилась бы. А так красота его — вещь совершенно бесполезная. Женщины никогда не были самым важным в его жизни, он это чувствовал. Просто радовался, наверное, что все так легко, что не надо какими-то особыми усилиями добиваться их любви к себе, не надо тратить на это драгоценное время. Это было для удобства — его красота. А сейчас потеряло свою актуальность. Зоя будет с ним и так. Всегда будет. Она ему нужна. А до остальных сейчас нет дела. Он страшно занят. Вот сейчас должен добежать до парка, сделать несколько кругов, потом серию гимнастических упражнений и вернуться обратно. Опять же не для красоты, для дела. И плевать, что женщины смотрят, а потом сплетничают друг с другом. Может быть, думают, что это он нарочно: бежит, красиво бежит, старательно. Но он-то точно знает: для себя, не для них. Хотя спинку все равно выпрямил, бежать стал ровнее, дыхание, со свистом рвущееся из груди, постарался сдерживать. Ничего не поделаешь: природа. Инстинкт.
— Смотрите, смотрите: Мукаев!
— Хорошенький какой! Прямо Шварценеггер! Который Арнольд.
— Куда ему, Арнольду! Наш-то Ваня был силен по женской части. До того, как память потерял.
— А остальное?
— При нем, видишь?…
— Мукаев, гляньте!
— А-а, тот, которому память отшибло?
— Значит, девоньки, свободный. Раз жену не помнит.
— Он, говорят, теперь не пьет, не курит.
— И женщинами не интересуется?
— Ха-ха!
— А на вид, так все в порядке.
— А на ощупь?
— Подойди да проверь.
— Ха-ха!
Краска бросилась в лицо. Хорошо еще, что бежит. Эта краска не от стыда, а оттого, что как следует, разогрелся. Откуда их столько взялось в такую рань? Суббота же! На рынок идут. Вот попал. Ну и попал! Провинция. Забыл уже, что это такое. Вот сороки! Как соберутся вместе несколько баб, так одного мужика непременно заклюют!
— Здравствуйте! — поздоровался на всякий случай. Знает он их?
— Доброе утро.
Замолчали, улыбаются, разглядывают очень внимательно. В парк, скорее в парк! А вслед чей-то томный вздох:
— Повезло Зое…
Ему не повезло. Кто его таким родил? Как кто? Мама! Он вдруг вспомнил о матери. Как-то нехорошо получилось. Почему она кажется такой чужой? Почему, когда плохо, тянет не к ней, а к Зое? Надо бы сходить, проведать. Как она там, с новым мужем? Хотя почему это с новым? Муж у нее только один, он же новый, он же старый. Может, потому и неприятно видеть сына, который напоминает о плохом. О том, каким образом появился на свет. Но все равно: надо бы сходить. Спросить у Зои, где живет, и сходить.
Он вытер лицо, сняв с себя потную футболку. Оглянулся: не видит ли кто, что снял? Какой он, к черту, Шварценеггер! Еще работать и работать! Не для них, для себя.
Полдень и дальше
…Когда сел завтракать, Зоя стала торопливо одеваться.
— Ты куда?
— В гараж, за машиной.
— По-моему, я должен пойти.
— Ты кушай, кушай. Я сейчас.
Когда он через час вышел с сумками из дома, Зоя послушно уступила место за рулем. Он сел в «Жигули», неуверенно тронул рычаг переключения скоростей: