Шрифт:
Слова матери убедили меня в бесполезности моих потуг изменить ее, и на следующий же день я заявил родителям о своем намерении уехать в Париж. Я сделал это без всяких объяснений, не спрашивая их согласия. Разумеется, они сами поспешили дать его и даже побежали покупать билет. Они просто замучили меня своими заботами. Видно было, что они совсем не понимали причины моих поступков и рассчитывали умилостивить меня своими телячьими нежностями.
Но я-то прекрасно сознавал, что все надежды, которые они возлагали на меня, рухнули безвозвратно. Достаточно было взглянуть на моих предков, чтобы понять, как они обескуражены и несчастны. Они поинтересовались, буду ли я им писать, и я, конечно, ответил, что нет. Тогда они попросили у меня разрешения писать мне. На это я сказал, что они могут писать сколько угодно, если им это нравится, я, мол, препятствовать не буду. Они отвезли меня на вокзал в такси, и за всю дорогу мы не произнесли ни слова. Теперь мне кажется, они уже тогда догадались, что я больше к ним не вернусь.
И все же они старались не терять надежды. Им представлялось, что Париж, Лиссабон, Мадрид – это только временное увлечение, пресытившись которым я снова вернусь в родную Барселону, Родители снабдили меня деньгами, чтобы я продолжал обучаться драматическому искусству. Ни в какой другой области, говорили они, я не добьюсь такого успеха, как в этой. Они были согласны на любой образ жизни, какой я себе изберу. Словом, проявляли беспредельное великодушие и полностью жертвовали собой.
По приезде в Париж, а это произошло пять лет назад, я снял мастерскую, где принялся марать холсты. Однако я отлично знал, что мне далеко до великого художника, и поэтому решил попытать счастья в театре. Но тут я столкнулся с непреодолимым препятствием – моим произношением. Этюды, которые я играл, не дали никакого результата. Мой голос не заинтересовал никого. Тогда я начал работать в самых невероятных местах; так обычно начинают свою карьеру знаменитые американские миллионеры: я был разносчиком газет, официантом, лифтером, мойщиком посуды. Возвращаясь в мастерскую, я покупал себе еду на рынке. Я приобрел электрическую плитку и на ней каждый вечер жарил сало и варил кофе.
Это была моя единственная пища, и у меня постоянно от голода подводило живот. Ночью, лежа в кровати, я дрожал от холода. Чтобы как-то согреться, я грел в кастрюльке воду и опускал в нее руки. Однажды, примерно в это же время, я получил от матери письмо с незаполненным чеком. Я валялся на диване – никогда не забуду этот кошмарный диван с пурпурными цветами, – трясясь от холода и голода. Увидев чек, я пришел в ярость. Я тут же написал родителям ответ, одно только слово, ты можешь догадаться какое, и немедля помчался опустить письмо в ближайший почтовый ящик.
Моросил дождь. Струйки воды стекали мне за шиворот, но гнев, голод и холод словно завернули меня в непромокаемый плащ. Я чувствовал, что наконец обрел навсегда свободу, ибо моим единственным, да, единственным за всю жизнь, правильным решением было отвергнуть подачку. Гнев, комком застрявший у меня в горле, помогал мне обрести самого себя. Согласиться принять от матери деньги значило согласиться с ее моральными принципами. Только отказ мог спасти меня. И я чувствовал, что наконец сумел стать свободным.
Но несмотря на все это – как бы тебе это объяснить, Давид? – я чувствую себя мертвым, или, вернее, умираю от. скуки. Часами напролет я зеваю, кашляю, непрерывно курю. Мне приходится измышлять всевозможные оправдания, чтобы доказать самому себе, что я существую. Оправдания? В чем? Перед кем? – В гнетуще тяжком воздухе комнаты его вопросы, казалось, застывали и плыли над головой, – О, я знаю, что меня называют безумцем… Мне говорят, что я еще могу вернуться назад. И несмотря на это… – голос его зазвучал жестоко, а у Давида сильнее забилось сердце. – Я не хочу возвращаться. Я должен сжечь корабли… Лишить себя последней возможности… Ты понимаешь меня?
– Да, – чуть выдохнул Давид, – Это зрелость.
– Убить.
Перед тусклым зеркалом гардеробной, освещенной с двух сторон канделябрами, Урибе предавался своему любимому занятию: маскараду, перевоплощению, безумному бегству от самого себя.
Комната была погружена в полумрак; в зеркале в неверном пламени свечей зловеще покачивались огромные кривые лапы канделябра, который держала стоявшая справа от Урибе девушка.
«О! Перевоплотиться, отдаться головокружительному вихрю масок!» Его сухие губы слились с губами, отражавшимися в зеркале, его глаза искали глаза маски. Он достал из шкафа тюбики и стал выдавливать краску на обложку тетради.
«Надо завесить зеркала и разбить все стекла. Иначе я не смогу преодолеть искушение Нарцисса».
Он осторожно накладывал краски на кожу лица: зеленый, оранжевый, желтый на щеки, жирные синие дуги над бровями, слегка оттенил фиолетовым веки. Губы он сделал черными.
– Как тебе нравится?
Девушка поставила канделябр на стол и погрузила кисточку в чашку с оранжевой краской. Она не знала, что ответить. Человек, сидевший к ней спиной, раскрашенное лицо которого она видела в зеркале, внушал ей ужас.
– Вид у вас оригинальный… – начала она.
Но в изумлении умолкла. Урибе обеими руками трепал и путал на голове волосы. Ложившаяся на стену тень его походила на вздыбленный ветром куст. Вдруг, не говоря ни слова, он стал мазать волосы красной краской. Девушка тихонько взвизгнула.
– А теперь вы похожи на дьявола!
Танжерец позволил ей немного полюбоваться собой. Необычный грим резко выделял черты его лица: острый нос, тонкие сухие губы, преждевременные морщинки. Он был очень доволен собой и чувствовал прилив красноречия.