Шрифт:
«Это оттого, что безработица дикая. Люди не могут устроиться по специальности, вот и идут работать уборщицами в общественных сортирах», — сказала Мэри-Луиза.
«По-моему, это не совсем корректно по отношению к фактам», — продолжал Куперник, проигнорировав эту троцкистскую провокацию. «По-моему, тут имеет значение разница в натурах — у людей Востока и Запада. Возьмем к примеру нашу обожаемую Майю из Большого. Разве можно себе представить, чтобы наша Майечка взяла и бросила балетную сцену, чтобы стать медсестрой в какой-нибудь голодающей, занюханной, извините, Эфиопии? Нет, она будет до глубокой старости отплясывать безумную Жизель, пока не упадет в лебединое озеро полного маразма. А ваша Ланн Сеймур влюбилась в джазиста, и на тебе — вчера была звезда английского балета, а сегодня играет на тромбоне в оркестре у своего любовника. Люди что хотят, то и делают. Буквально что в голову взбредет. Потому что не боятся. Сегодня он здесь, завтра на другом конце планеты. Я это почувствовал на Западе — вы знаете, меня же теперь в поездках не стесняют, но разве можно сравнивать? Я в восторге от Лондона. И знаете ли, в Лондоне даже вода лучше. Ей-богу. Когда я был у Шурки в Чикаго — вы знаете Шурку? Был мальчиком на побегушках в „Известиях“, а сейчас ведущий колумнист [14] эмигрантского еженедельника „Чикагская Правда“, — так вот, когда крупнейший специалист по заварке чая Шурка сварганил мне чикагской заварки, я сразу почувствовал: вода не та — у меня желудок крайне чувствительный, не ошибается. А вот в Лондоне он у меня функционирует отлично. Или возьмите молоко. Молоко здесь — просто супер. Я тут на кухне подлил себе молока в чай по-английски, так сказать (я не большой, знаете, охотник до спиртного, разве что по особым случаям или, как сейчас, — с дорожки), и могу вам сказать, что английское молоко по густоте — настоящие сливки. И не удивительно: при такой сочной траве!»
14
От слова «column» — колонка редактора (ред.).
«Это и были сливки. Для клубники со сливками. На десерт. Если там что-нибудь после вас осталось», — сказала Сильва.
Куперник слегка покраснел, но быстро оправился: «Впрочем, после московской безликости все кажется таким сочным, густым — даже сливки принимаешь за молоко, ха-ха. Конечно же, кофе лучше всего в Италии. Бывали ли вы в Италии? Я по-итальянски совершенно не кумекаю, но везде, знаете, наш брат эмигрант. Я там встретил небезызвестного Джона. Может быть, слышали? Тот самый Джон, который торчал в Москве у Гены в квартире. Я с ним, правда, в Москве не пересекся, но зато знаком с одной девицей из Ирландии — у меня с ней был „одноразовый ночлег“, как говорят англичане, — она в разводе с одним москвичом, а он был приятелем Гены, и у Гены она-то и встречалась с Джоном. Так вот я к чему все это: стоило мне упомянуть ее имя Джону — он тут же устроил мне свидание с Римским Папой через Евгения».
«Вы что, разве еще и католик?» — пробормотала Мэри-Луиза. Было бы приятно узнать, что Куперник к тому же еще и католик. Коммунист, еврей и к тому же еще и католик — о чем еще может мечтать девушка, встающая каждое утро с левой ноги в этой стране? С каждой минутой становилось очевидным, что этот болтун и есть душа собравшегося общества. «Так вы правда католик, фактически?» — переспросила она Куперника, возбуждаясь на глазах.
«Эхм-м-м, скажем так: религия моя — поэзия. А по происхождению я — еврей. Я еврей, он, Папа, поляк, наши судьбы увязаны, так сказать, в России. И представляете, какое совпадение? Евгений теперь — при Ватикане. Он православный, но они его взяли по экуменическим соображениям. Русское происхождение, знаете ли, козырь в наше время. Вы, конечно, слышали про Евгения? Если не слышали про него, заведомо слышали его: он работал диктором на советском радио. Так вот: его взяли диктором на радио Ватикана. Служба иновещания. Чудесно он, должен сказать, устроился. У них там на территории радио своя продуктовая лавка: сигареты там, колбаса, булки, коньяки с консервами — и все по сниженным ценам, субсидированное, без налогов. И вообще, как я погляжу, наш брат эмигрант неплохо устроился. Куда ни попадешь — везде наши, хе-хе, людишки. Настоящая эмигрантская империя — какие только страны мы не захватили. Даже в Австралии есть наши люди, не считая русских китайцев с незапамятных времен. Мой приятель писал, что ездит на работу на кенгуру».
«Не на кенгуру, я думаю, а на „ягуаре“. Это марка автомобиля», — поправила его Мэри-Луиза.
«Век живи, век учись, набирайся западной премудрости. Вот так я и чувствовал себя на площади Святого Петра. Пытался пробиться как можно ближе к Папе Римскому. Евгений мне достал пропуск. Но там такая толпа, можно подумать: ты на первомайском параде на Красной площади — с одной, правда, существенной разницей: на площади перед Святым Петром, перед трибунами, так сказать, сплошные инвалиды, в инвалидных креслах и колясках, на костылях, ждут папского благословения. Я между костылями просунул голову, и, когда Папа повернулся в нашу сторону, я не удержался и как закричу: „Я русский, я русский!“ И скажу вам: я видел собственными глазами — у него уши шевельнулись. Как антенны: откуда, мол, исходят родственные звуки? Повернулся в нашу сторону. Огляделся — и пошел прямо ко мне. Инвалиды все расступились, дали мне пройти вперед, прямо к барьеру. Я стою, коленки дрожат. Папа подошел и — представляете? — католический, понимаете, поляк у русского еврея, взял мою руку и сжал в своей, как-то очень доверительно. Знаете, какие у него ладони? Такие бывают только у скульпторов, от работы с глиной».
«Скульптурой у нас занимается только Карваланов», — сказал Феликс. «Точнее — занимался. Он в тюрьме строил пластилиновый замок. Сильва, какие у него руки — шершавые?» — с плохо скрытой агрессивностью обратился он к Сильве на диване, заметив, что та сжала в своих руках ладонь Виктора.
«Шершавые? Вот именно что нет!» — возбужденно воскликнул Куперник. «Именно не шершавые, наоборот: потрясающей гладкости ладони. Тот, кто работает с глиной, у того руки сильны, но нежны: кожа на руках как будто выглажена утюгом от долгого трения о глину». Сжав ладонь Мэри-Луизы в своих руках, Куперник состроил елейную физиономию и продолжал: «Папа Римский сжал мою руку в своей — вот так вот, приблизил свое лицо и спросил интимно так: „Вы — русский?“ По-английски спросил, но в этом вопросе было понимание всей нашей советской ситуации. В его голосе была и жалость, и сочувствие, и озабоченность судьбой России под игом коммунизма. Он заглянул мне в глаза и выговорил: быстро-быстро, обращаясь именно ко мне, и ни к кому другому. А я стою, остолбенев, и не знаю, как себя вести, даже забыл поцеловать ему руку, к ручке святейшей забыл приложиться — а вокруг камеры щелкают, запечатлевают эту невероятную эпохальную встречу».
«Так что же он сказал? О чем спрашивал? Про советские танки в Европе?»
«В том-то и ужас. Понятия не имею, о чем он со мной говорил. Дело в том, что говорил он со мной исключительно по-польски. А я по-польски знаю только „дзенькую, пане“ и „пся крев“. Так что и по сей день я в полном неведении, что же он мне сказал, какие великие слова мудрости и утешения проповедовал. Может быть, он что-то даже просил передать русскому народу в моем лице, какие-то великие слова напутствия, предупреждение о роковой опасности, слова поддержки, благословения. Ужас. Сам Римский Папа произнес передо мной историческую речь, а я не могу воспроизвести из нее ни слова».
«И с тех пор вы и переводите подряд сплошные псалмы?» — спросила Сильва.
«Скорее наоборот: перевод псалмов привел меня к этой исторической встрече. Я всегда придерживался точки зрения Оскара Уайльда, что жизнь имитирует литературу, а не наоборот. Кстати, кто-нибудь уже выразил желание послушать мои переводы псалмов?» — осведомился он у Сильвы конфиденциальным тоном. И нервно, как и полагается поэту перед публикой, оглядел шумное сборище.
Те, кто стоял в одной с Куперником кучке, стали непроизвольно осматриваться вокруг, боком и незаметно отодвигаясь в другой угол комнаты, стараясь вежливо и аккуратно уклониться от приглашения Куперника. Все были давно уже далеко не трезвы, и перспектива выслушивать псалмы выглядела малопривлекательной. Положение спас очередной стук в дверь. Это был бывший московский философ Сорокопятов, гигантского роста человек, отличающийся прямотой взора и двойственностью взглядов («Двойственность как амбивалентность», изд-во МГУ им. Ломоносова, Москва, 1968 г.), как считают, из-за двойных — от близорукости и дальнозоркости — очков.
«Неужели вам не нравится мой берет?» — спросил он Сильву, вытирая этим беретом пот со лба.
«Не нравится», — ответил вместо нее искусствовед Браверман, бывший начальник Сильвы и Людмилы по музею. «Я не хочу сказать, что берет сам по себе плох. Ничего против берета не имею. Заверяю вас. Мне не нравится, что вы, Сорокопятов, напялили его на себя и этим как мудак гордитесь. Мне не нравится, что вы в нем похожи на клоуна».
«Я не оскорблен тем, что вы, дражайший Браверман, сравнили меня с мудаком. Философ способен извлечь полезный урок из каких угодно оскорбительных определений его как философа. Но философия, мой дражайший Браверман, это клоунада. И я, в некоем, амбивалентном, смысле клоун, с вашего любезного разрешения. Отсюда и клоунский берет».