Шрифт:
— Знаешь, миленький, у меня всем говори, что эта шлюндра — жена Гончаревского, — ведь и ее приходится звать. Хоть матери и сестры и нет дома, а все неловко… Но, — вдруг делая угрожающие глаза, воскликнул он, — но… шлюндра первый сорт, инженерная! — И Халевич сладко зажмурился и велел трогать.
И у себя дома прежний Халевич сначала не воскресал. Долго ждали Гончаревского, проголодались и, не дождавшись, пошли к столу. За обедом Халевич был хлебосольным хозяином, не больше. Обед уже близился к концу, когда мимо окна промелькнул экипаж. Увидев его, Халевич с неудовольствием воскликнул:
— Тихменев! Здешнее начальство, и не принять его нельзя. Взяточник, — страдальчески, хватаясь за голову, точно она у него вдруг нестерпимо заболела, говорил он, — пьяница, говорят, будто даже доносчик! А впрочем, я его очень люблю, — совершенно неожиданно окончил он.
Новый гость был высокий старик с длинной бородой и зачесанными назад волосами. Его худое лицо было чрезвычайно, даже излишне благородно, — точно оперный Фауст в прологе. Большие глаза сверкали недобрым и нездоровым блеском. Одет он был в хорошо сшитый, но старый и неопрятный сюртук. В его манерах видны были остатки когда-то светского человека.
— Если не обедали, милости просим, — приветствовал его Халевич. — Если сыты, к вашим услугам вино.
— Вино?! — воскликнул гость и сказал какие-то итальянские стихи о вине.
— Ба, синьор говорит по-итальянски! — отозвался Кесарийский, знавший этот язык и сразу почуявший в Тихменеве какую-то "неожиданность" Халевича.
Тихменев ответил новым итальянским стихом, восхвалявшим прелесть итальянского языка, и совершенным джентльменом пожал руку Дровяннкову. Катерине Ивановне он поклонился со старомодной почтительностью, как светской даме, и заговорил по-французски. Заметив, что она не понимает, он обратился к Дровяннкову. Однако Никита Степанович, помня рекомендацию Халевича, посмотрел на него косо, — Тихменев заговорил с Кесарийским. Все это было очень прилично, но, беседуя, Тихменев выбрал рюмку побольше, налил туда не вина, которое он только что восхвалял на итальянском языке, а водки и, выпив, слезливо сморщился и крякнул, как самый обыкновенный уездный сильно пьющий человек. Большие рюмки последовали одна за другой, и старик стал хмелеть. Его глаза сделались злыми. Присмотревшись к Катерине Ивановне, он сказал, обращаясь к Халевичу:
— Как жаль, что нет дома милых хозяек, — некому принять вашу гостью!
— Еще больше жаль, что вы приехали без вашей милой супруги, — сладким голосом, но сверкнув глазами ответил Халевич.
Тихменев был женат на особе с таким прошлым, что ее нигде не принимали. При словах Халевича глаза Тихменева стали злыми уже до веселости.
— Когда мы с вами меняемся ударами, летят искры, — напыщенно сказал он. — Я это люблю, — прибавил Тихменев, но разговор переменил.
— Ну, что делается в Петербурге? — спросил он. — Когда-то и я жил там, и не только жил, но и блистал. Но волею судеб я померк и всего себя отдал на служение мощу бедному народу, который я по мере сил защищаю на этой окраине от наших друзей. — Он поклонился в сторону Столбунского и Халевича. — С сожалением, но не могу не назвать их крепостниками, — прибавил он и привел на английском языке цитату о народе и свободе из Байрона.
— Каждый понимает свободу по-своему, — продолжал Тихменев. — Например, Станислав Людвигович Халевич подразумевает под нею право стрелять из ружья в живых старух. Я на днях разбирал дело такого рода и имел слабость оправдать моего друга.
Халевич несколько сконфузился, но затем горячо стал оправдываться. Старуха была не просто старуха, а странница. Странницы же — это его крест. Они ходят к его матери и сестре, особам слишком, чересчур религиозным, ходят десятками, дюжинами… "Сотнями, друг мой!" — вставил Тихменев. "Сотнями!" — подхватил Халевич. Халевичу не денег жалко, которые выпрашивают странницы якобы на костелы или для каких-то будто бы вверженных в темницы ксендзов, а в сущности себе на водку; но он не выносит вида этих пройдох, они действуют ему на нервы. Он просил мать не принимать их — обещает, но не исполняет. Он объявил странницам, что его усадьба для них закрыта, — не слушаются. Тогда он пригрозил, что будет стрелять, — и выстрелил.
— Но ведь ружье было не заряжено, я только разбил пистон! — воскликнул Халевич с видом человека, победоносно опровергшего тяжкое, но несправедливое обвинение.
— Что же странница? — спросили Халевича.
— Подпрыгнула на месте, клянусь вам, на аршин! На полтора аршина!
Эта "неожиданность" совсем бы прояснила настроение гостей, несколько омраченное появлением Тихменева — в самом дело, Халевич, стреляющий в странниц, был забавен, — но дело испортил сильно охмелевший Тихменев.
— Я понимаю свободу иначе, — заговорил он, принимая позу. — "Aux amies citoyens! Formez vos bataillons!" [6] Я русский социал-демократ. А вы? — обратился он к Дровяникову, капризные гримасы которого он замечал.
Старик просто уже успел напиться, но Дровяникова передернуло, и он явственно пробормотал: "Как неискусно!" Кесарийский с невеселым любопытством рассматривал Тихменева. Наступило молчание, которое заставило Тихменева прийти в себя. Он со странной усмешкой обвел взглядом сидевших за столом. Глаза его из злых стали печальными.
6
К оружию, граждане! Создавайте батальоны! (фр.) — строка из "Марсельезы".
— Господа, — наконец заговорил он, обращаясь к Дровяникову и Кесарийскому, — господа, если не ошибаюсь, ваш хозяин ваш друг. Он и мой друг. Я во всех отношениях человек разбитый, бесповоротно, вдребезги. Починить меня нельзя, но забываться с людьми, которые пока чище меня, я еще могу. Я езжу в этот дом вашего друга, чтобы отдыхать. Не отравляйте же мне минуту такого отдыха! — И старик, не опуская пьяного, испуганного и просящего взгляда, неожиданно всхлипнул.
Дровяников и Кесарийский изумленно переглянулись, но изумление их возросло, когда Халевич порывисто встал и подошел к Тихменеву, обнял его голову и крепко поцеловал в лоб.