Вход/Регистрация
Чудо о розе
вернуться

Жене Жан

Шрифт:

— Где он?

Он так же тихо ответил мне:

— В седьмой, это особая камера.

— Туда можно попасть?

— Можно.

Сидевший слева от меня парень, догадавшись, о ком мы говорим, прошептал, прижав ладонь к губам:

— Как красиво умереть красиво!

Я, как никто другой, знал это, я был полон надежды и страха, когда получил бесценный подарок: право на одно из таких видений. Как это бывало раз в неделю, нас в час прогулки выстроили возле камеры смертников и привели заключенного, который должен был нас побрить. Главный надзиратель отпер камеру Аркамона. Его сопровождал охранник, на ходу небрежно поигрывая цепью, почти такой же массивной, как и те, какими обычно бывают скреплены стулья. Главный надзиратель вошел в камеру. Стоя у стены, мы не могли не посмотреть на то, что там происходило, хотя это и было строго запрещено. Мы походили на детей, благоговейно склонившихся во время вечерней молитвы, которые с любопытством поднимают глаза, стоит священнику открыть дарохранительницу. Так впервые после отъезда из Меттре я вновь увидел Аркамона. Он стоял посреди камеры во всей своей красе. Его берет не был сбит на ухо, как когда-то в Меттре, теперь он носил его, надвинув почти на глаза, и лихой залом делал его похожим на клюв или козырек воровской фуражки. Я был так потрясен, что и сам не понимаю, что поразило меня больше — перемены в его прекрасном облике или само это обстоятельство: оказаться вдруг лицом к лицу с человеком особенным, исключительным, история которого таилась где-то в глубине меня, в недоступных безднах моей души, в крепко запертой комнате, ревниво хранимая, как зеница ока; я походил на колдунью, которая давно уже призывает чудо, живет в ожидании его, ловит знаки, его предвещающие, и вдруг видит: вот оно, перед нею — и, что самое поразительное, — именно такое, каким она его себе представляла. Оно, это чудо, и есть доказательство ее могущества, ее милость, ибо плоть и поныне — самое очевидное свидетельство подлинности и достоверности. Аркамон был мне «явлен». Он знал, что настало время прогулки, поэтому сам протянул руки, и охранник нацепил на запястья наручники. Аркамон опустил руки, и короткая цепь повисла ниже пояса. Он вышел из камеры. И наши лица, словно подсолнухи за солнцем, поворачивались за ним вослед, увлекая и наши тела, а мы даже не осознавали, что давно уже сбились в беспорядке. Он приближался к нам мелкими шагами, как женщины начала века в своих зауженных книзу платьях, или как будто сам он танцевал яву, и всех нас одолело искушение опуститься на колени или в порыве целомудрия и стыдливости закрыть глаза руками. Пояса на нем не было. Не было и носков. Всеми своими клетками ощущал я присутствие этого чуда. Но весь пыл нашего преклонения, а еще почти невыносимое бремя святости, что давила на цепи наручников, стискивающих запястья — к тому же волосы успели отрасти, и спутанные колечки падали на лоб с какой-то продуманной обреченностью шипов тернового венца — все привело к тому, что явилось чудо: оковы под нашими изумленными взглядами вдруг превратились в гирлянды белых роз. Процесс превращения начался у левого запястья, которое вдруг оказалось оплетено цветочным браслетом, затем в розы стали превращаться звенья цепочки, одна за другой, и гирлянда протянулась до правого запястья. А сам Аркамон, нисколько не ведая о чуде, все шел и шел по коридору. Охранники тоже не заметили ничего необычного. А у меня в руках в тот момент были ножницы, которые нам выдавали раз в месяц, чтобы мы могли по очереди стричь ногти на руках и ногах. Я уже успел снять ботинки. И вот тогда я сделал то же самое, что и преданные фанатики, целующие в упоении и экстазе полу плаща. Приблизившись на шаг, наклонившись вперед с ножницами в руке, я срезал самую красивую розу, висевшую на гибком стебле возле левого запястья. Головка цветка упала к моим босым ногам и покатилась по плиточному полу среди грязных прядей срезанных волос. Я подобрал ее, поднял восхищенное лицо и, выпрямляясь, успел увидеть ужас в глазах Аркамона, не сумевшего совладать со столь неоспоримым предвосхищением смерти. Он едва не потерял сознание. Какую-то долю мгновения оставался я коленопреклонен перед своим божеством, которое трепетало от ужаса, или от стыда, или от любви, вглядываясь в меня, словно он меня узнал или — всего-навсего — словно Аркамон узнал Жене, и я, а не кто иной, был причиной его ужасного смятения, ведь мы оба, он и я, одновременно сделали движения, которые можно было бы истолковать именно так. Он был смертельно бледен, а тем, кто наблюдал эту сцену издалека, могло показаться, что этот убийца испытывал слабость, подобную той, что охватывала герцога де Гиза или шевалье де Лоррена, которые, как гласит история, падали в обморок, сраженные видом и ароматом розы. Но он овладел собой. Выражение покоя — и легкая улыбка — вернулись на его лицо. Он продолжал идти, слегка прихрамывая — об этой его хромоте я еще скажу, — вышагивая чуть неуклюже из-за пут, что болтались на его лодыжках, но цепь на запястьях, уже потерявшая сходство с гирляндой, вновь превратилась в обычную стальную цепь. Вот он скрылся из моих глаз, проглоченный сумерками тюремного коридора или просто завернув за угол. Срезанную розу я положил в накладной карман спереди.

Вот таким именно тоном собираюсь я рассказывать о Меттре, об Аркамоне и Централе. Но теперь ничто: ни обостренная сосредоточенность, ни желание быть предельно точным — не сможет помешать мне писать песню, а не текст. А если воспоминание о Булькене сделает яснее мое зрение, поможет увидеть прежние события более отчетливо и как бы более обнаженно, то и песня моя станет еще вдохновенней. Но не стоит полагать, будто я извлек эту фразу из какофонии звуков, а сам всего лишь аранжировал мелодию. Это произошло при мне, я — очевидец, и только выразив словами эту сцену, мне удастся более или менее объяснить, что значило для меня это преклонение перед убийцей. На следующий день я уже позабыл про это чудо, увлеченный Булькеном.

Белокурые волосы, очень коротко подстриженные, глаза, должно быть, зеленые, взгляд прямой и твердый, гибкое стройное тело, лучше всего его могла бы описать фраза «в раскрывшемся цветке таится наслажденье», на вид лет около двадцати — это Булькен. К тому времени я пробыл в Фонтевро уже неделю. Я шел на медицинский осмотр, когда за поворотом лестницы увидел его: он переодевался. Должно быть, он как раз обменивал свою коричневую куртку на другую, более новую, и я успел разглядеть синего геральдического орла, распростершего свои крылья на его золотистой широкой груди. Татуировка еще не подсохла окончательно, и подтеки туши придавали ей особую рельефность, так что можно было подумать, будто орел не нарисован, а вырезан на его теле. Меня охватил священный ужас. Когда он поднял на меня лицо смеющегося мальчишки, лицо это лучилось звездами. Он как раз говорил своему приятелю, с которым обменивался куртками: «…и десять по рогам». Он набросил куртку на плечи и так и стоял. Я сжимал несколько окурков в ладони как раз на уровне его глаз, ведь дело происходило на лестнице, я спускался, — увидев их, он спросил меня: «Покурим?». Я кивнул и спустился еще на несколько ступеней. Сигарета — нежная подружка заключенного. Он думает о ней чаще, чем о женщине. Изящество ее формы, движения обнимающих ее пальцев, сама поза курящего, но самое главное — бесценная дружба, которой она одаряет. Я позволил себе немыслимую грубость — отказался уступить ему одну из своих белоснежных невест. Так мы встретились впервые. Я был слишком ослеплен его красотой и не осмелился произнести ни слова. Я никому ничего не сказал о нем, но унес в своем взоре воспоминание о прекрасном лице и ослепительном теле. Я молился, чтобы он полюбил меня. Я молился, чтобы он оказался достаточно добр, чтобы полюбить меня. Я знал уже тогда, что он приведет меня к смерти. И я знаю теперь, что смерть эта будет прекрасна. Я хочу сказать, он заслуживал, чтобы я умер ради него, из-за него. Но он приведет меня туда очень быстро. В конце концов, рано или поздно, все равно это случится из-за него. Я умру от истощения или разбитого сердца. Но если в конце этой книги Булькен окажется вдруг достойным презрения из-за своей глупости или непомерного тщеславия, или из-за чего-нибудь еще — мало ли на свете уродств! — пусть никто не удивляется, что, осознавая все эти уродства — коль скоро я описываю их, — я все же сознательно меняю жизнь согласно велению звезды, которую сам он мне указал (я невольно употребляю его же выражения. Когда мы будем обмениваться весточками, он напишет: «У меня есть звезда…»), ведь это именно он на правах дьявола укажет мне этот новый путь. Он передает послание, которое и сам-то не осознает и не понимает до конца, но то, что от него требуется, — исполнит. Поначалу судьба воспользуется моей любовью к нему. Но исчезни моя — и Булькена — любовь, что останется?

Я имею нахальство думать, что Булькен и родился лишь для того, чтобы я написал свою книгу. И мне для сюжета нужно было, чтобы он умер, прожив жизнь, которая представляется мне отважной и дерзкой, неистовая жизнь, раздающая оплеухи всем бледным физиономиям. Смерть его будет жестокой, а моя последует вскоре. Я чувствую, что поднимаюсь и приближаюсь к концу, а этот самый конец швырнет нас вниз и разобьет вдребезги.

На следующий день во дворе во время прогулки Раснер познакомил нас. Парни всем скопом куражились над одной «Марусей», старой, некрасивой и нелепой. Несчастного пинали, щипали, мордовали кто во что горазд. Особенно усердствовал один тип по имени Бочако, с жестокостью совершенно необъяснимой. У него была репутация самого отчаянного налетчика и бандита Фонтевро, грубый, звероподобный парень, который никогда не снисходил до разговоров с чушками, а уж с гомиками — тем более, этих он просто-напросто не замечал, и я никак не мог понять, что вдруг нашло на него. Будто в одну секунду высвободилась вся злая энергия, копившаяся долгие дни, — и рванул залп. Его крепкие, но криво посаженные зубы выпирали изо рта, уродливо приподнимая губы. Лицо было усеяно веснушками, но был ли он рыжим, трудно судить из-за отсутствия шевелюры и бороды. Издеваясь над несчастным, он не улыбался, как другие, а выкрикивал свои оскорбления исступленно и яростно. Он не играл, а, казалось, мстил за себя. Лицо было — нет, не искажено, а озарено — неистовой злобой. Он слыл самым неутомимым трахальщиком в этой тюрьме. Уродство — это отдыхающая красота: когда он просто разговаривал, голос был глухим и хриплым, слух словно бы спотыкался о борозды, трещины, выбоины, а я с большим вниманием вслушивался в этот голос, я помнил, каким он был красивым, когда Бочако пел. Вот мое открытие: эта самая раздражающая ухо хрипота при пении превращалась в такую нежную, такую бархатную мелодию, а трещины и борозды — в чистые, звонкие ноты. Словно повинуясь неторопливым пальцам, разматывался клубок — и ноты становились чище. Наверное, физик смог бы объяснить этот акустический феномен, но я по-прежнему взволнован и растерян, пытаясь осознать это явление, оно помогло мне понять, что красота — это особым образом спроецированное уродство и что, развивая и утрируя некоторые безобразные черты, достигаешь порой такой прозрачной и чистой красоты. Захваченный его словами, я все ждал, когда он ударит беднягу, а тот неподвижно стоял, не решаясь даже отпрянуть или просто прикрыться. Это был спасительный инстинкт загнанного зверя: застыть, не шевелиться, притвориться неживым. Если бы Бочако сделал одно-единственное движение, желая ударить, он бы, наверное, убил его, это бешенство остановить было невозможно. Всем в Централе известно, что схватку между заключенными прекратить нельзя, можно лишь дожидаться, пока иссякнет сама. Решимость читалась в каждой черточке его курносого лица, в каждом жесте крепкого, приземистого тела. Лицо его походило на лицо боксера: суровое, с грубыми чертами, словно его специально ковали, как железо, причем били с удвоенной силой. Ни малейшего намека на слабость или вялость плоти, кожа, словно приклеенная к жестким мышцам и костям. Лоб его был таким узеньким, там просто-напросто негде было поместиться доводу о том, что необходимо усмирить свой гнев. Глубоко под надбровными дугами спрятались глаза, а расстегнутая рубашка и распахнутая куртка позволяли видеть кожу на груди, абсолютно лишенную растительности и бледную здоровой белизной.

На небольшом возвышении, над тюремным двором, в котором все мы находились, было устроено что-то вроде дозорного пути для часовых, там безостановочно вышагивал Рандон, время от времени поглядывая вниз. Изо всех тюремных надзирателей этот, без сомнения, был самым сволочным, и, чтобы вся эта жестокая сцена ускользнула от его внимания — иначе он с большим удовольствием наказал бы всех виновных, — ее участники, и даже сама несчастная жертва, всему своему поведению, жестам, движениям придавали видимость безобидного приятельского общения, в то время как рты извергали брань и оскорбления, правда, голосом чуть приглушенным, — собачий лай в наморднике. Затравленный бедняга униженно улыбался, чтобы сбить с толку надзирателя и в то же время попытаться как-то задобрить Бочако и его корешей.

— Шлюха, подавись моим хером!

Вильнув бедрами — неподражаемое движение! — Бочако вновь натянул штаны.

— А ну, вставай раком, сука!

Опершись локтем о стену, стоял Булькен. Рука его, согнутая над головой, казалась нимбом. Эта рука была обнажена, потому что куртка, как всегда, была не надета, а небрежно наброшена на плечи, и этот четкий рельеф мышц, и эта геральдическая, окаймленная жемчугом корона франкского барона на изящной голове сына Севера — все это казалось зримым знаком тех самых десяти лет запрета на проживание — «десять по рогам»! — давящим на его хрупкое чело. Свой берет он носил так же, как Аркамон. Я смотрел на его шею и легкое облачко грязи, затуманившее кожу, а из-под круглого ворота распахнутой рубашки вырывалось крайнее перо голубого орлиного крыла. Он стоял, заложив одну лодыжку за другую, так всегда изображают Меркурия, и грубые шерстяные штаны выглядели на нем изящно и элегантно. Рот чуть приоткрыт в улыбке, и дыхание, что выбивалось оттуда, было благоухающим и ароматным — я стоял далеко, но разве могло быть иначе? Левая ладонь покоилась на бедре, словно на рукоятке кинжала. Нет, я не выдумал эту позу, я видел ее. Могу лишь добавить: фигура была стройной, плечи широкими, а голос сильным и уверенным от сознания своей непобедимой красоты. Он спокойно наблюдал этот спектакль. Бочако продолжал изрыгать оскорбления, все больше стервенея.

Заключенный, которого звали Лу-С-Утра-Пораньше, выделяющийся из всех других заключенных благодаря своему странному имени, сделал едва уловимое движение. Имя Лу представлялось нам каким-то мягким облачком пара, что обволакивало всю его личность и сквозь которое нужно было еще пробиться, как бы преодолеть его имя, пробраться сквозь ощетинившийся терновник, вставшие дыбом колючки, острые, порой скрытые от глаз ветки, топорщившиеся во все стороны. Он был светловолос, а брови казались ржаными колосками, приклеенными к маскарадной маске лица. Он был из сутенеров — их зовут «котами» — и мы, воры, их недолюбливали. Он делил общак с другими «котами», которых мы называли «каты» или просто «эти»… и стычки между нами случались довольно часто.

Мы-то думали, что своим мирным жестом — положив руку на плечо Бочако — он пытается примирить всех, но он, улыбаясь, произнес:

— Может, женишься, а? Видно, влюбился в него?

— Что? Я? Жениться на этой…

Лицо Бочако выражало высшую степень отвращения. По правде сказать, у Лу не было никакого резона так говорить, ведь сутенеры и воры, образуя совершенно различные и почти изолированные друг от друга группы, если и общались друг с другом в повседневной жизни, обмениваясь обыденными, ничего не значащими репликами, не позволяли себе никаких рискованных высказываний. Я ожидал, что Бочако обернет свой гнев против Лу, но он просто сплюнул и отвернулся. Лу усмехнулся. В группе воров послышался злобный ропот. Я смотрел на Булькена, а он глядел, улыбаясь, то на затравленного бедолагу, то на Бочако. Быть может, эта сцена его забавляла? Я не смел даже предположить, что передо мной стояли два человека (Булькен и этот голубой), в сущности, очень похожие друг на друга. Я следил за Булькеном, подстерегая жесты и движения, роднящие его с тем гомиком, и пытаясь ухватить сходство между их жестикуляцией. В поведении Булькена ничто не казалось манерным или жеманным. Быть может, он был слишком живым и пылким, и от этого казался чуть грубоватым. Наверное, по сути своей это был стеснительный, застенчивый педераст, похожий на жалкого, убогого, презираемого всеми парию.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: