Шрифт:
– Можно, но это были не единичные случаи.
– Вы как педагог обращались когда-нибудь в органы социальный защиты?
– К сожалению, да. Закон обязует нас сообщать о случаях насилия над детьми. Если мы считаем, что ребенок находится в опасности, то тут же ставим их в известность.
– И тем не менее вы не сочли нужным сообщить им об Элизе Мэтьюс, – заключает Эмма. – У меня все.
В детстве ты больше всего любила играть с животными. Плюшевые или набитые полистироловыми шариками, гигантские или крохотные – неважно, лишь бы их можно было расставить по всему дому согласно какому-то хитрому плану. Ты была не из тех детишек, которые любят просто «играть в ветеринара». Нет, ты предпочитала, например, спасать горного льва, застрявшего на вершине Эвереста, но на полпути ездовая собака ломала лапу и ты должна была выбирать, делать ей операцию в полевых условиях или продолжать восхождение к несчастному хищнику. Ты таскала бинты из аптечки в доме престарелых и разбивала медпункт под обеденным столом. Роль горного льва исполняла плюшевая кошка, спрятанная под диваном на чердаке, а в ванной хранились твои «хирургические инструменты» – пинцеты и зубочистки. Я наблюдал за твоими играми и думал, наделена ли ты врожденным даром преображать мир или это я тебя научил.
На обратном пути в тюрьму все мое тело отчаянно сопротивляется; я отталкиваюсь, как магнит, который приближают к другому. Но сразу по прибытии надзиратель сообщает, что ко мне пришли. Я ожидаю увидеть Эрика, прибывшего репетировать завтрашние показания до тех пор, пока я не превращусь в смазанный машинным маслом автомат, но меня ведут не в конференц-зал для переговоров с адвокатами, а в главную комнату для свиданий. Лишь приблизившись к самому стеклу, я узнаю свою гостью – это Элиза.
Ее волосы струятся черным водопадом. На левой ладони и на запястье у нее что-то написано.
– Хоть что-то в жизни не меняется, – тихо говорю я.
Она следует за моим взглядом.
– А, это… Мне нужна была шпаргалка для дачи показаний. – Когда она улыбается, тесная кабинка, в которой я сижу, наполняется жаром. – Рада тебя видеть. Жаль, что в таких условиях…
– Да, я бы выбрал другое место.
Она опускает голову, а когда поднимает снова, лицо ее залито краской.
– Ты, похоже, неплохо жил в Векстоне. Эти старики… они обожают тебя.
– Хоть кто-то… – отшучиваюсь я, но шутка не находит понимания.
Я перевожу взгляд с завитков ее волос на чуть кривоватый резец – благодаря этим мелким дефектам она когда-то казалась мне еще красивее. И почему она отказывалась это понять?
– Ты выглядишь потрясающе! – бормочу я. – Знаешь, за двадцать восемь лет я так и не встретил другого человека, который отвечал бы персонажам фильмов или переставал ставить знаки препинания, потому что они портят красоту букв.
– Я от тебя тоже многому научилась, Чарлз, – говорит Элиза. – Один очень мудрый фармацевт как-то сказал мне, что некоторые вещества нельзя смешивать, потому что смесь эта, какими бы гармоничными ни казались компоненты, окажется смертельной. К примеру, гашеная известь и аммиак. Или ты и я.
– Элиза…
– Я так тебя любила… – шепчет она.
– Знаю, – тихо говорю я. – Я просто хотел, чтобы ты любила себя чуть больше.
– Ты о нем хоть изредка вспоминаешь? О нашем сыне?
Я неуверенно киваю.
– Все, наверное, было бы иначе, если бы…
– Не говори этого! – В глазах у нее стоят слезы. – Давай поступим так, Чарли. Выберем из всех слов, которые мы должны сказать, только самые главные, самые лучшие. И скажем их сейчас.
Вот она, моя старушка Элиза, выдумщица и сумасбродка; как можно было в такую не влюбиться? Я знаю, что зыбучие пески раскаяния затягивают и ее тоже, а потому киваю.
– Хорошо. Только я скажу первым.
Я пытаюсь вспомнить, каково это, когда тебя любит человек, не знающий границ, но при этом выживший вопреки своему неведению.
– Я прощаю тебя, – шепчу я. Это мой подарок.
– О Чарли… – И она преподносит мне ответный дар: – Она выросла прекрасным человеком.
Я сижу в камере, под голубой лампой, и мысленно составляю список самых счастливых моментов своей жизни. В список этот попадают отнюдь не веховые события – нет, жалкие секунды, проблески. Ты пишешь зубной фее записку, в которой спрашиваешь, нужно ли учиться в колледже, чтобы самой стать феей Я просыпаюсь, а ты лежишь, свернувшись калачиком, рядом. Ты спрашиваешь, из чего я испек эти блины – не из металлолома ли часом? Ты рыбачишь, а потом отказываешься даже притронуться к улову. Ты достаешь из моего кармана четвертаки, чтобы зарядить парковочный аппарат. Ты ходишь «колесом» по лужайке, напоминая мне гигантского длинноногого паука. Ты раскручиваешь слои сладкой ваты и пачкаешь волосы сахарной пудрой. Я открываю занавеску волшебного ящика, в который ты войдешь в своем расшитом блестками костюмчике и исчезнешь; я срываю эту занавеску, чтобы ты появилась вновь.
Самое удивительное, что я могу часами вспоминать такие моменты – и они все равно не кончаются. Их набралось на целых двадцать восемь лет.
Отсюда все выглядит иначе. От зала меня отделяет лишь хлипкая перегородка трибуны, и взгляды людей все равно бьют по мне, как молоты.
– Это была суббота накануне Дня отца, – говорю я, глядя на Эрика. – Бет была очень взбудоражена, потому что сделала для меня открытку в садике. Она вихрем влетела в машину, мы поели шашлыков и отправились в зоопарк. Но тут она вспомнила, что забыла дома свое любимое одеяльце, без которого не могла заснуть. Я сказал, что мы заедем домой и заберем его.
– И что вы увидели, когда приехали туда?
– Я постучал, но мне не открыли. Тогда я подошел к окну и увидел Элизу посреди коридора – она лежала в луже собственной рвоты. На полу валялись собачьи испражнения и куски битого стекла.
Элиза трогает Эмму Вассерштайн за плечо, та оборачивается, и женщины говорят о чем-то шепотом.
– И как вы поступили? – спрашивает Эрик, отвлекая мое внимание.
– Я думал зайти, убрать, привести ее в чувства, как я обычно и делал… И как обычно, Бет смотрела бы на все это. И когда-нибудь убирать за матерью и приводить ее в чувства пришлось бы ей самой. – Я качаю головой. – Так не могло продолжаться…