Шрифт:
Грозно шагнула к ним Катинка. Соломония не отступила.
— Проститутка? А ты кто? Да знаешь ли ты, что он не знал еще, как с бабой спать, — я первая была у него? Мэй, я первая жена его и перед богом, и перед людьми.
Вы знаете, что с вами он прелюбодействовал, а мне был мужем? — гремела Соломония.
Пена брызгала с осатаневших уст. Глаза метали молнии, слова хлестали Катинку.
— Эх ты, шлюха одесская! Чего распустила губы? — крикнула Лукерья. — Поди ж ты, «первая». «Меня первую он тискал». «Я первая»… — донимала она Соломонию.
— Да замолчите вы, — тихо заговорила и вдруг рассмеялась Анна.
Хохот оглушал «тихую» Лукерью, хлестал по лицу Соломонию, которую ненавидели все мироносицы.
— Хохочете? Чего? — окрысилась вдруг Лукерья. — Вы думаете, если со мной он меньше, чем с другими, спит, так я ничего не знаю? Было и мое время… Да не об этом я хочу сказать. А о том, что эта шлюха зря кричит: первая! А видела ли ты свою старую мать? Спросила ли ты ее, от кого твоя младшая сестра ребенка привела? Спросила ли ты, кто ее изнасиловал и до смерти довел? Нет? Так знай же ты, п-е-е-рвая! Это Иван твой. Этот самый Иван.
Гром обрушился на Соломонию. Ударил и опалил ее всю с головы до ног, лишил остатка сознания.
— Что ты сказала? Что ты сказала?
— А то, «первая», что слышишь.
— Ну? А дальше? Что дальше?
— А дальше… Марыся не могла родить да и умерла от натуги. Иван дал денег матери, и утихло все. А мать твоя потом дочку ему заменила и сама с ним спала. Вот тебе и пе-е-рвая-я! Всех вас купил.
Перед глазами Катинки возникла пропасть. Та самая пропасть, в которую так часто проваливалась она тогда, до монастыря. Дыхание захватило, в груди что-то сжало, из глаз посыпались горячие искры. Скрючились пальцы, дернулось тело, едкий крик разрезал тишину, и она тяжело рухнула на пол.
Крики. Визг. Страшные муки согнули и Соломонию. Кто-то толкнул ее, и она упала. Упала и забилась рядом с Катинкой. Это был сигнал. Припадок охватил всех, только Хима, сложив руки, с ненавистью смотрела на «черно-болезных». Злорадно засмеялась и выскользнула из комнаты.
15
Кто скажет, какая сила вложена в эти острые, как пики, глаза, в слова меткие, как стрелы, в эти брови, взметнувшиеся черными лентами, в глубокие морщины, сошедшиеся на высоком лбу Иннокентия? Кто скажет, где кроется та сила, что толкает его навстречу опасности?
— О-о-о, я пойду еще дальше! Меня не остановит слюнявый старец Амвросий, не остановит мозгляк Серафим кишиневский!
Иннокентий стукнул кулаком по столу.
— Ничто не остановит меня. Сила моя в том темном народе, в той глубокой вере, какой пылает люд. И я не уступлю. Я им покажу, что может сделать Иннокентий, дух божий.
Он вспомнил свои прошлые намерения и замыслы, мечту стать первым богачом в селе, иметь землю, отару овец, стадо коров, свиней, коней, верховодить на селе.
О, как давно это было! Как давно и наивно, и мелко, как и у каждого из этих тысяч, что прутся к нему, чтобы лизнуть кончик его сапога или черной рясы, что приносят щедрые дары и почитают за счастье отдать ему последний грош за проданную клячу. О, как давно, наивно и мелко думалось! Что власть первого богача в селе по сравнению с неограниченной властью над целым краем! Да и богач-то владеет селом только в трудное время, а вообще его ненавидят, проклинают. Здесь же власть поддерживается верой, любовью подвластных, неиссякаемой готовностью к самопожертвованию. Это власть над телом и душами. Власть над сердцем и помыслами. Власть всеобъемлющая, неограниченная, непоколебимая власть над краем!
Да только ли над краем? Что представляет собой забитый бедняк-молдаванин? Какую утеху, какую радость даст такая власть? Удовлетворит ли она требования великого духа святого Иннокентия?
Нет. Темный молдаванин в подчинении — это еще полвласти для него. Это несколько ступеней вверх к настоящей власти, к настоящей утехе, которая так манит и соблазняет святого мужа. Но эти ступеньки — широкие и прочные. С них не упадет, не свалится иеромонах Иннокентий, ибо опираются они на спины темного люда целого края. Волы, овцы, коровы —это ничтожно. Они не ведут в широкий свет, они привязывают к черной, грязной земле, к низенькой хате в глуши. И иеромонах Иннокентий отбрасывает мысли об этом с брезгливой гримасой на сочных губах.
— Нет! Сундуки золота! Сундуки золота и кули бумажек, сильных, как смерть. Сундуки золота и кули бумаг государственного казначейства российского императа. Они, только они дают власть. Всеобъемлющую, непоколебимую власть, какой…
Блаженный инок мысленно уносится вперед; чутко всматриваясь в будущее, измеряет путь к нему, упивается далекими, но уже видимыми перспективами.
Золото! Великая Епархия! Петербург! Синод! Двор императа.
Это пять вех, которые должен пройти он на пути к цели. И тогда сила Иннокентия несокрушима. Могучая сила. Сила его пастырского слова. Нет, ради этого стоит бороться, можно и головой рискнуть. Стоит…
Но зачем же головой? Кто пожнет тогда плоды этой борьбы?
Нет… он будет осторожным и предусмотрительным. Он до последнего момента не станет пренебрегать защитой и союзничеством отца Амвросия балтского и отца Серафима каменец-подольского. Он до последней минуты будет делиться с ними, как и до сих пор. Нет, даже увеличит их долю от себя, чтобы на их митрах увереннее въехать в блестящее будущее. А там… от пятой вехи Иннокентий повернет назад, в Бессарабию. Вернется сюда, чтобы стать князем церкви целого края, архиепископом кишиневским. Вот тогда власть! Тогда простор! От Прута до Буга, от Дуная до Днепра! Тогда его воля! Простор. Тогда…