Шрифт:
— Ясенева! — послышался в коридоре голос медсестры. — К Гоголевой! — она заглянула к нам через полуоткрытую дверь, оперлась о края проема, низко наклонилась, отставив назад одну ногу, и радостно сказала: — Драсьте!
Было еще достаточно рано для бесед. В это время Гоголева обычно проводила сеанс аутогенной тренировки, на которые мы с Ясеневой ходить не любили, не пошли и сегодня.
— Сейчас получим по ушам за прогул, — предположила Дарья Петровна.
— Не «получим», а «получу». Вас ведь одну вызывают, — уточнила я из чистой зловредности, тут же поняв, за что мне в детстве ни с того, ни сего, как тогда казалось, перепадало от мамы на пряники.
Ясенева округлила глаза и озадачено склонила головку — точь-в-точь как это делает ее любимчик в минуту замешательства. Господи, — помню, подумала я, — она ему так подражает, что далее дело может дойти до невозможного. В расшифровку этого «невозможного» я вдаваться не стала, в голове промелькнула какая-то глупость, но я ее в себе задавила. Дело было в том, что это он, паршивец, ей подражал, еще в те времена, когда вовсю подлизывался. Прямо все стоит перед глазами, будто это было вчера. У-ух, не моя воля надавать ему тумаков под зад!
Отсутствовала Дарья Петровна не более четверти часа, а вернулась бодрая и подтянутая.
— Итак, — произнесла свое любимое словцо, после которого последовала многозначительная пауза, а затем глубокий шумный выдох через трубочку губ. — Наша незнакомка, старушка с перекрестка, скончалась еще по дороге в больницу. Три дня она пролежала в морге без опознания, ибо никто ее не искал, а на четвертый была похоронена в безымянной могиле на Краснотальском кладбище. Кто, что, где, когда? — покрыто мраком. Одна надежда на этот рецепт, — Ясенева показала на меня, словно я стала живым его олицетворением. Я провела ладонью по лбу: там ничего не было, никаких надписей. Значит, просто имелась в виду информация, которую я должна была добыть по скудным его данным.
— Ага, это для вас Гоголева постаралась, выполнила обязательства.
— А ты идешь номером два, — ответила она, одновременно подтвердив мою прозорливость и напоминая о выданном мне задании.
Я понимающе кивнула.
— Гоголева еще здесь?
— Ушла уже.
— Ну, тогда мне пора, — обреченно засобиралась я, поглядывая на часы и прикидывая, застану ли на работе врача Лысюк Лидию Степановну. На работников регистратуры у меня надежды не было.
— С богом, Парасю, пока люди случаются, — благословила меня Дарья Петровна — знает народное творчество, тут уж не попеняешь ей.
— Фу, как грубо! При вашей утонченности… — попыталась я повыделываться.
— Сама такая, — услышала я, выходя из палаты. Да, к вашему сведению Ясенева не простая эрудитка, начитавшаяся умных книг. Она вышла из гущи простых людей и являлась воплощением народной души и мудрости. Сколько знаю ее, а все открываю в ней что-то новое. Многому из того, что она знает и умеет, научиться нельзя, просто нельзя. Это надо впитать из благоуханного воздуха детства, надо вырасти на тех традициях, что пережили века и победили тлен.
Я оказалась права, регистраторша из первого поликлинического отделения четвертой больницы фактически послала меня на фиг. По голосу чувствовалось, что этой девице в любви везет так же, как и мне. Хотя я-то имею предмет воздыханий, а у нее, видать, и того нет. Нахамила мне, нагрубила, как же — ведь я разыскиваю молодого человека. Она аж заревела от зависти, пропустив мимо ушей и его возраст, и мои объяснения. Вот дура — не понимает, что моя позиция хуже! Где я, а где — мой Алешка! Да и что ему до меня? Тискается с какой-то рыжулей, чтоб ей облысеть, и что я могу поделать?
Замолчавший телефонный аппарат навел на меня грусть — состояние благостное и плодотворное. Я любила грустить, когда душа то ли утяжелялась собственной значимостью, то ли болела бессодержательностью бытия. Но все равно в этом состоянии она овеществлялась во мне продуктом сознания — глубокими мыслями. Кроме шуток, не все же время мне так весело и беззаботно, как вы можете подумать, читая мои записки.
Уставившись на кусок черной пластмассы, я корила себя за то, что в душе часто подтрунивала над Ясеневой. Да и в разговорах с нею иногда допускала перебор дозволенного. Ох, нарвусь когда-нибудь на ее плохое настроение, мало не покажется!
А ведь ей бывает неизмеримо больнее, чем мне. Так невыносимо больно, что она не в состоянии молчать. И она кричит, надрываясь. Кричит! Это не просьба о помощи, не желание добиться внимания, заявить о себе людям, это безотчетный крик живого страдающего существа. Так кричит раненный заяц, скулит побитая собака, воет затравленный волк, трубит олень, когда его добивают. А она пишет стихи. То крик чисто человеческой сущности, где душа переросла в тело, а тело перевоплотилось в эфемерную душу, где накал этих взаимопроникновений и соединений высокой звенью отзывается на то объективное, что ее затрагивает.