Шрифт:
– Кто сейчас разводится? – прошептала Таня. – Это – то же самое, как в монастырь уходить. Ты как будто забываешь, в какие мы времена живём!
– А раньше ему что мешало? – огрызнулась Дина. – Нет, но я же не только о нём говорю! Все всегда чем-то друг другу жертвуют, а при этом ненавидят друг друга, смотреть друг на друга не могут! И так доживают до самой до смерти! Я сказала Николаю Михайловичу, когда он поправился, что я ни дня не останусь его женою, если я пойму, что…
Она сильно побледнела и отвернулась. Таня вопросительно приподняла плечи, но ни о чём не успела спросить: в дверь постучала Алиса Юльевна, сказала, что каша готова и нужно поесть, пока всё не остыло.
У Ленина и бывшего его озёрного друга Зиновьева начались решительные разногласия по поводу партийной политики. По правде сказать, Ленин немного испугался. Во-первых, в него всё же Фаня стрельнула. А если мне вдруг возразят, что не Фаня, так точно ведь кто-то стрельнул. Для Фани стрельнуть было трудной задачей, поскольку она, пребывая на каторге, почти до конца потеряла там зрение. К тому же известно, что, будучи зрячей, в руках никогда не держала оружия. А тут пусть не насмерть, но всё же попала.
И он испугался. Ещё бы не страшно!
Однако расправились именно с Фаней, хотя на заводе, где выстрел и грянул, самой этой Фани в тот день не случилось: она безотрывно учила на курсах работников будущих земств (была, как мы видим, большой фантазёркой: какие уж земства, зачем и откуда?).
Слепую безумицу быстро поймали – она и не пряталась, кстати! – и тут же, конечно, в ЧК на допросы. И сразу за подписью Якова Свердлова появилось знаменитое воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, открытое грозной строкою: «Всем, всем!» Короче: последней букашке и пташке. Тому, кто на смертном одре умирает, тому, кто ещё не родился, но должен. Родишься и слушай: объявлен террор всем врагам революции.
И дату запомни: 30 августа.
Бледного как смерть, широкоскулого Ульянова лечили от раны, а тощую, со впалою грудью и круглой гребёнкой в растрёпанных, но негустых волосах, преступницу Фаню везли уже в Кремль, чтоб там и казнить по всем правилам. Сам комендант Кремля, всё тот же Мальков Пётр Дмитриевич, взвалил на себя эту казнь.
«Забрав Каплан, привёз её в Кремль, – вспоминал перед смертью простодушный Пётр Дмитриевич, – и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной Большого дворца. Комната была просторная, высокая. Забранное решёткой окно находилось метрах в трёх-четырёх от пола. Каплан была прикована к стулу. Возле двери и против окна я установил посты, строго наказав часовым не спускать глаз с заключённой. Часовых я отобрал лично, только коммунистов, и каждого сам лично проинструктировал.
Прошёл ещё день. Вызвал меня Аванесов Варлам Александрович и предъявил постановление ВЧК: Каплан расстрелять. Приговор привести в исполнение коменданту Кремля Малькову.
– Когда? – коротко спросил я Аванесова.
У Варлама Александровича, всегда такого доброго, незлопамятного, отзывчивого, не дрогнул на лице ни один мускул.
– Сегодня. Немедленно.
– Есть.
Круто повернувшись, я вышел от Аванесова. Вызвав восемь человек латышей-коммунистов, которых хорошо знал лично, я обстоятельно проинструктировал их, и мы отправились за Каплан.
Было 4 часа дня. Возмездие свершилось».
Слабеющий телом Мальков Пётр Дмитриевич не всё написал про возмездие, впрочем. Увлёкся своим героическим прошлым и лишнее взял на себя.
Ну, тоже понятно: больница кремлёвская, белые двери, медсестры – не хуже, чем те латыши (все лично известны и проинструктированы!), и всё хорошо, если бы не стояла в дверях эта ведьма, без носа, с клюкою, и пальцем к себе не звала потихоньку: «Пойдём, пойдём, Петя, пора тебе, милый…»
Её бы, как Фаню тогда, взять, скрутить бы, кляп в рот и – в гараж! А ну-ка, стрелки, молодцы удалые! Давайте все вместе: раз, два – по команде! Писатель, гляди! Хочешь подзарядиться?
Известно, что очень хороший писатель, вернее, поэт (псевдоним: Демьян Бедный), просил разрешенья бывать на расстрелах. И в этот раз тоже просил. Как откажешь? Поскольку стреляли все девять (Демьян наблюдал, вдохновение черпал!), пришлось завести грузовик, заглушая работу бесстрашных латышских стрелков-коммунистов.
Потом её в бочку, преступницу эту, и сразу всю бочку облили бензином, свезли в Александровский сад и сожгли там. Вот так. Ничего от неё не осталось. Гуляют детишки по светлому саду, играют в какой-нибудь розовый мячик, и в голову им не приходит ни бочка, ни страшная Фаня с косыми глазами, ни бодрый Мальков, комендант, Пётр Дмитрич, которого Смерть поджидала с клюкою, пока он дописывал воспоминанья.
В наступившем людоедстве не было, в сущности, ничего нового. Бывают такие времена, когда человеку всего вкуснее именно человек и мясо его, пусть и немолодое. Возникает голодная толпа, которая убивает исключительно с целью прокормиться, но и ей, этой толпе, и тем, кого она поедает, трудно согласиться с таким отвратительно простым объяснением, и в силу вступают расчёты о прибавочной стоимости. На самом деле существует одна стоимость: стоимость человеческого тела, которая с каждой минутой опускается и в конце концов доходит до такого предела незначительности, что можно шутить, говоря о предмете, и очень удачно шутить, остроумно. Вот так и шутил, например, Маяковский, и все ему хлопали, все хохотали. А он, говорят, нервным был человеком, к тому же и зубы частенько болели, что лишь прибавляло ему раздраженья.