Шрифт:
Ошалкин остановился. Прекратился и шорох за дверью.
— Перестань темнить! — сказал Ошалкин. — По делу пришел.
Ошалкин переступил порог и почему-то подумал, что с этого порога всё уже двинется по-иному, как-то удивительно быстро. Да и самого себя он почувствовал каким-то совсем другим, не таким, каким был до этой минуты.
Иным увидела его и Тамара. Слегка отодвинувшись и вроде бы приготовившись к чему-то неожиданному, она с деланным презрением воскликнула:
— А на тебя и глядеть страшно! Словно из могилы тебя, после трехдневного там пребывания, выволокли на показ. Такой ты… Уйди лучше! О шкуре своей подумай. Пока есть время.
Спокойно, будто шел обыкновенный полушутливый блатной разговор, он с ухмылкой ответил:
— Мне что думать? Шкуру мою портили и финкой, дырявили и пулей. Даже сравнительно часто. А что время еще есть… ну… времени может как раз и нет.
Тамара побледнела. Казалось, она не знала, куда девать свои руки. Потирая их, она отступила шага на два, поближе к маленькой двери в другую комнату.
— Да ты не спеши, — всё так же ухмыляясь бросил Ошалкин. — Погоди. Для разговора начистоту. А потом попрощаемся.
Он еще и еще говорил и внимательно следил за тем, как мертвенной синевой заливается красивое лицо Тамары. Потом он замолчал. Тамара стояла без движения.
— Выходит, не думаешь толковать со мною? — спросил Ошалкин. — Ну?
— Уйди, — дрожащими губами прошептала она. — О чем теперь толковать? Вижу, решил ты кончать со мной. Раз не уходишь, действуй… вот тут… принимайся, — теперь уже вроде без памяти шептала Тамара, вскинув голову как будто для того, чтоб легче было полоснуть ножом по ее горлу.
Разыгрывала ли Тамара опасную роль или в самом деле ей уже было всё равно, трудно сказать. Но ее рывок к гибели смутил Ошалкина: ему уже перехотелось делать то, ради чего он сюда пришел. Весьма возможно, еще немного постояв, он и захлопнул бы за собой дверь. Это, видимо, почувствовала Тамара и допустила непоправимую ошибку, вновь вообразив себя былой «Царицей Тамарой», способной выйти победительницей из любой схватки. Это не просто Тамара, это «Царица Тамара» взметнула изогнутые брови, из-под которых насмешкой блестели глаза.
— Чему радуешься? — растерянно спросил Ошалкин.
— Да по пустякам. Твою Ольгу вспомнила.
— Аах! — выдохнул Ошалкин. — Над ней смеешься? Она же ни к чему не причастна. И обо мне ничего не знает. А ты… ты — смеешься! Над Ольгой? Ах, ты… Теперь всё! Идем, или…
Что «или», он не пояснил. Он просто сунул руку в карман. По карману было заметно, что там, кроме кулака, есть и еще что-то.
— Идем! — хрипло приказал он.
— Зачем?
— Надо.
— Не пойду.
— Ты думаешь, я побоюсь шума? — спросил Ошалкин. — Так вот что: бояться мне уже поздно. Ну…
Тамара кинулась к маленькой двери, но добежать не успела и, конечно, не видела, как Ошалкин втиснул маузер в карман и спокойно вышел на улицу.
Так Ошалкин воспроизводил всё случившееся два дня назад, вслушиваясь, в теперь уже тоскливо замиравшую, песню:
Так тебя смарали — Шухерную тыну.. Здравствуй, моя Мурка, и прощай… Ты зашухерила Всю нашу малину, А теперь маслину получай…Песня была окончена. Но молодому тенорку, видать, жаль было расстаться с нею, и он — для себя — с большой душевностью и тоской — вдруг ворвался в наступившую тишину:
А мы тебя любили — Нежную такую… Каждый был пройтись с тобой непрочь. Многих уводила Ты в омут за собою — В голубую ветренную ночь…Ошалкин вспомнил ту ночь. Тамара лежала у дверей небольшой комнатки, а он… он стоял в темном дворе какого-то заброшенного дома и смотрел на глубокий январский снег.
Восстанавливались почему-то самые пустяковые тогдашние мелочи. И негаданно всплывшая расхожая мысль о том, что в такую погоду даже худой хозяин собаку не выгонит под открытое небо. И многое другое, незначительное и скучное, такое серенькое вспоминалось, что стыдно становилось за самого себя, за то, что вот он, Ошалкин, на охоту за которым без удовольствия выходили чекисты и муровцы — испугался наводчицы.
Наводчицу он прикончил, но сразу вернуться в свой шалман не хотел, и долго дрожал на январском ветру, как собака, которую не худой хозяин, а он сам — Ошалкин — самого себя кинул в ту подворотню. И там думал, что неуютность подворотни от сквозняка, рвавшегося из незастекленной оконной проймы. От этой проймы он отодвинулся, втиснулся в тихий и черный уголок, и только когда спиной почувствовал отвратительную тяжесть ставшего мокрым пиджака, сознался, что первый раз в жизни выстрелил с некоторым опозданием.