Шрифт:
Ну, так моя нарождающаяся неверность оставалась скрытой. В конце-то концов, вы были моим другом, а я верил, что друзьям надо прощать их недостатки. Однако это заставило меня задуматься. В целом я не очень мерзок, как, надеюсь, вы согласитесь. И тем не менее под поверхностью этого маленького фокуса с Гогеном крылось что-то явно нехорошее. Я бы не ликовал так, если бы на картину клюнул кто-нибудь другой, как ни велика была бы его репутация, как ни искусна экспертиза. Нет, свой триумф я смаковал, потому что это были вы. Потребовалось немалое время, прежде чем я разобрался, почему, поступив так с другом — моим лучшим другом! — я испытываю блаженное чувство.
Как будто налаживается, и до конца дня я могу обойтись без вас. Я не Уистлер, мне не нравится мучить тех, кого я пишу, вгонять их в преждевременную могилу своими посягательствами на их терпение. Я пришлю сказать, когда вы снова мне понадобитесь. Пару дней я поработаю без вас, займусь тонированием и светом, это можно делать и в пустой комнате. И даже успешнее, так как вы не будете меня отвлекать. Я могу проникнуть в вашу душу посредством холста и красок и лучше почувствовать вас в вашем отсутствии. Я должен написать, чем вы были, а также чем вы станете. И ваше личное присутствие здесь — большая помеха.
Пожалуй, я нашел лазейку в установленном мной правиле. Я не намерен показывать вам портрет, который пишу сейчас. И в значительной мере потому, что знаю: вы не уедете, пока не увидите его. Главный мой козырь, чтобы задержать вас здесь до горького конца. Тот, кто терпеть не может пребывания в неведении, ни за что не уедет, пока не увидит что-то настолько личное, как собственный портрет. Меня удивляет, как вы вообще умудрились сдерживаться так долго. Я почти ожидал, что вы промчитесь через комнату и схватите его. На вашем месте я бы воздержался. Я без труда вас перехвачу и только стану еще более скрытным. Вы же не позволяете объектам ваших статей заранее посмотреть, что вы о них пишете, так ведь? А потому не рассчитывайте и краешком глаза взглянуть на то, что еще и наполовину не завершено. Но, полагаю, не будет никакого вреда показать вам тот, который я начал восемь лет назад. В конце-то концов, он принадлежит вам — оплачен, но не получен. Я часто прикидывал, вывело ли вас из себя то, как я взял деньги, да так и не дал ничего взамен. Особенно жаловаться вам не приходится: вы же предложили куда меньше моих обычных гонораров, и я тогда же предупредил, что вам придется подождать его завершения. Многие мои клиенты ждали дольше, как вы знаете.
Вот он. И что вы о нем думаете? Нет, не отвечайте, мне безразлично, что вы думаете. Он не завершен. Нет, не как картина, в этом смысле он более чем завершен и не требует ни единого дополнительного мазка. Но вот как портрет он слишком поверхностен. Я чуть не сжег его пару лет назад, но просто я никогда не был склонен к такого рода величественным и пустопорожним жестам.
Ну, немножко самокритики. Это портрет друга, вот в чем его роковая слабость, исправить которую я наконец нашел способ, не переписывая его и не сжигая, а продолжив его вот в этом, новом. Знаете, я помню каждую минуту, как писал его. Даже и теперь, смотря на него, я испытываю странную меланхолию. Было это… когда? Тысяча девятьсот шестой год, десятое июля, суббота, один из самых великолепных дней в творении Господнем. Вы предложили позировать в Гемпшире, потому что проводили там лето, а я даже не подозревал, как мне хотелось выбраться из Лондона. И в восемь утра я сел в поезд на вокзале Ватерлоо, окруженный всеми моими сумками и мольбертами. Бог в этот день пребывал на Небесах. Моя выставка в галерее Карфекса имела успех, не в малой степени благодаря вашей статье о ней. Деньги и заказы начали поступать сверх ожиданий, особняк в Холланд-парке медленно переходил из мечты во что-то, что вскоре могло обернуться весомой реальностью. Я оставил Глазго далеко позади и приближался к тому, что считал местом своего назначения.
Мы оба преуспели, вы и я. Вы, разумеется, первым с вашей богатой женой, вашими книгами и статьями и вашей ролью советника американских банкиров, вашим членством в советах музеев и всем прочим. Но и я с моими неотесанными шотландскими манерами, убеждавшими позирующих в том, что они заполучили подлинного художника, тоже был на пути к полному успеху.
Так что могло быть приятнее, чем провести неделю с моим старым другом, купаясь во взаимных самопоздравлениях? Жизнь просто не может стать лучше, чем она была в то утро. Все было совершенством — от чашки чая, которую я выпил утром в постели перед тем, как отправиться на вокзал, до бокала холодного вина, ожидавшего меня на вашей вилле с видом на море за грядой холмов. Даже поезд оказался почти пустым: в купе я был один, сидел и покуривал трубку в дремотном удовлетворении.
Но! Червь тревоги не дремал. Продлится ли это? А что, если нет? Разумеется, ни о чем таком я не думал, но он затаился во мне, питался и ждал своего шанса. Различные элементы, которые привели меня сюда, уже формировались вокруг меня и во мне. Чем, в конце-то концов, я был? Художником на грани полного успеха с двумя карьерами, которыми я непрерывно жонглировал. Портретист и другой. Властная фигура с длинными кистями, фотографирующаяся для модных журналов, и человек, который тратит свое время на наброски старых докеров, нищих беженцев, усталых продавщиц, молодых парней, нализывающихся в пивных и хлопающихся в грязь за их порогом. Грезя о лишенных надежды, больных, мертвых. Они все больше превращались для меня в одержимость, хотя я никогда не выставлял их. Это были темные картины, непокупные. Но прятал я их по другой причине. Они были не очень хорошими, и я это знал. И вовсе не потому неоправданно сомневался в себе. Я все еще сохранял многое от журнального иллюстратора. Писал я со страстью и энергией, а результаты оказывались посредственными, снисходительными, полными пренебрежения к изображаемым. Причем не в том стиле, каким кто-нибудь захотел бы любоваться на стене своей гостиной.
И я писал мои светские портреты, и посещал все более и более фешенебельные званые вечера, и знакомился со все более и более интересными людьми, и грезил о Холланд-парке. Каким соблазнительным, каким блистающим было все это! И как к тому же легок этот успех. Требуется только обеспечивать людей тем, что их привлекает, отражать их самих в их собственных глазах, и они наперегонки начнут совать деньги в вашу протянутую руку. Я превращался в дельца и начинал мыслить как делец. Я отбирал заказы с учетом того, что они мне обеспечат: связей, которые я завяжу. А не потому, что они были интересными людьми со сложными личностями или трудными лицами.
Я приехал в ваш дом и начал писать вас в вашем кабинете. Этот портрет — критик, как молодой человек, и который я теперь пополняю критиком в обеспеченных зрелых годах. Оно подавляло меня, это место. Эти книги, эти драгоценные предметы в прихотливом разнообразии! Китайский фарфор, гобелены, скульптуры. Беззаботный переизбыток эрудиции, безмятежная непринужденность видного положения. Для вас это было столь же естественным, как дыхание, и вы использовали это, чтобы подчинять других своей воле. Не притворяйтесь, будто этого не было. И оно оказало воздействие на портрет, который я писал. Вы навязывали мне себя, это сквозило в каждом мазке. Я писал не то, что видел, а то, что вы хотели показать.