Шрифт:
А как довольны бывают подростки, да и взрослые парни и девушки, когда пастух далеко в степь уйдет с табуном и, не рассчитав время обратной дороги, в темноте пригонит в хутор коров. Тогда можно безнаказанно и припоздниться, постоять у плетня, молча глядя друг другу в глаза, беспричинно смеясь, и оттого, что руки девать некуда, держаться за колышки, расшатывая плетень.
Или, примостившись на большом стволе вербы, неизвестно как попавшем сюда, но обтертом до блеска постоянно шмыгающими в штанишках из суровины мальчишками-казачатами, дерзкими и непоседливыми, – можно заигрывать друг с другом, шутя ухаживать, присматриваясь к будущим женихам и невестам. Но открыто все равно никто никому предпочтение не будет оказывать – засмеют, проходу не дадут. Хотя и скрывать что-либо в хуторе невозможно. Осведомленность у людей обо всех событиях полнейшая. Особенно, если это касается особо деликатных дел. Вечером, поздними сумерками сладят, бывало, любовь казак с казачкой, а ранним утром уже весь хутор оповещен об этом событии. Хотя ведь точно известно, что ни казак, ни казачка ни единым словом не обмолвились. Откуда кто что узнает – уму непостижимо. Не иначе сам хуторской воздух предательски нежен и болтлив. Хотя хутор Буерак-Сенюткин на несколько верст из конца в конец протянулся по правому берегу Дона и ручья Лог, впадающего в Дон. И по склонам горы Реуцкой. Сады большие. Левады – тоже. Дворы обнесены высокими заборами... А вот сокровенные намерения, да и дела каждого жителя чуть ли не мгновенно становятся известными всему хутору. Как это происходит – тайна, которую не могут разгадать до сих пор... Ну а пока, играя на прогоне в горелки, кто-то запыхавшись, на лету, в полумраке случайно схватит подружку свою и обожжет руки о тугие девичьи груди... И тут же, вдруг опомнившись, крикнет:
– Табун идет!
На него зашикают: зачем спугнул очарование трепетной радости. Другой с надеждой ответит:
– Еще далеко...
И в самом деле, далеко табун. Вон там; за сторожевым курганом. Видишь, пыль розовыми клубами поднимается. Нет, столбом. Да нет, как после дождя – радугой... Вон, слышишь, Филька кнутом еще не хлопает... Да нет, вроде один раз уже как будто слышалось отдаленное эхо в садах... Ну, так он же еще не раз будет хлопать кнутом.
– Ну а пока табун сойдет вниз, давайте еще разочек сыграем в горелки.
А в это время маленькие казачата, подстрекаемые взрослыми, ссорятся, дерутся, бьют друг другу носы, рвут рубашки, потом снова мирно играют, валяются в траве, заразительно по-детски хохочут, счастливые беззаботностью своей.
5
В праздничные дни на прогон стекался весь хутор, молодые и старые. Молодежь собиралась повеселиться, а взрослые – поделиться новостями, пощелкать семечки, вспомнить юность свою, которая была светла и прекрасна, а сейчас, мол, все не то... Да и просто посудачить, да чего греха таить, и посплетничать насчет соседушек... Играют в «мяча» – лапту... Поют старинные казачьи песни...
На хуторе из музыкальных инструментов были гармошки – двухрядки, под которые выбивали «Трепака» и «Барыню». Гармонистов нанимали больше всего для свадьбы, а уж если кто из них снизойдет прийти на – прогон или на вечеринку, то это считалось большой честью для молодежи. И уж тогда сердобольные казачки укутывают двухрядку своими шалями, чтобы, упаси господи, басы не простудились на вечерней заре. А охочие до плясок и ласк в глаза гармонисту заглядывают, упрашивая его сыграть еще разочек. А он ходит этаким гоголем, поплевывая семечки и играя бахромой кушака, свысока поглядывая на покорно-умиленные лица молодых казачек. Ох и любили же поломаться хуторские гармонисты! Может быть, поэтому они и были в таком почете?
Было много балалаек, под них девчата пели свои «Страдания». Еще была одна скрипка у Ваньки Лазарева, неизвестно как к нему попавшая, на которой он исполнял единственную мелодию на мотив «Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик...». Но чтобы он сыграл, нужно было его просить всем хутором.
И только песня соединяла воедино души казаков.
И когда уйдет в прошлое безмятежность и беспамятство этих дней и откроется трагическая страница в необыкновенной судьбе бывшего пастушонка Фильки Миронова, казаки всю ночь перед расстрелом будут петь старинные казачьи песни, тягучие и грустные. Сквозь рыдания и память о родимой сторонушке.
Позже, вспоминая эти предсмертные часы, Миронов писал: «...Больше всего мы старались найти забвение в революционных и казачьих песнях. Словами из песни: „Ах ты, батюшка, славный Тихий Дон“, – мы прощались с теми, кого больше жизни мы все любили, из-за кого гибли. Но слышал ли нас наш родной Дон? Понял ли он нашу любовь, наше страдание за него?..»
Этот огромный, сверкающий, мечтательный мир, настоянный на песне и крови и теперь сжатый до мгновения, уходил из их жизни. Оставалась одна последняя огненная вспышка памяти. А дисканты в камере смертников, как и бывало у Дона, в степи, на прогоне и игрищах, высоко взлетали над гудящими басами, словно в прощальный час вечной разлуки хотели увидеть косы степного ковыля, ветром расчесанные, да Дон-батюшку реку.
Но Фильке рано об этом не то что думать, а даже и предполагать, потому что, во-первых, ему не дано было свою судьбу предугадать, во-вторых, даже самая языкастая и проницательная гадалка не могла не только предсказать, но и не посмела бы – у нее просто язык бы не повернулся наворожить блестящему казачьему офицеру, храбрецу, не знавшему страха в боях, талантливому полководцу, рожденному революцией, такую печальную участь. Может быть, только звезды могли предскавать его судьбу?
А пока у него, хуторского пастуха Фильки Миронова, впереди еще целая непочатая, бескрайняя жизнь. Мечтательная и песенная.
Но именно вот в такие праздничные дни, когда на прогоне все бурлит, клокочет, играет и поет, оставаясь с хуторским табуном среди безбрежных донских степей, Филька особенно остро чувствовал свое одиночество. Он готов был все отдать, лишь бы хоть один час, одно мгновение провести среди беспечной, смеющейся гурьбы казачек и казаков.
И ему в то время казалось, что одиночество в степи – самое большое горе в жизни человека. Кругом степь... Степь... Ни прохожего, ни проезжего... Только ветер буянит в ковыльной траве да, распластавшись, в воздухе парят гордые птицы. Издавая хищный клекот, орлы высматривают добычу, потом камнем бросаются вниз, в бурьянные заросли. Оттуда слышится хлопанье крыльев и жалобный писк. Но никто не поможет. Только ветер подхватит его и, унося в дымчатую даль, пропоет печальную песенку о загубленной жизни. И пушистый, и нежный, как волосы ребенка, и красивый, и исхлестанный буранами, ковыль снова понесет белогривые волны по необозримой степи. Натыкаясь в пути на одинокие могильные кресты, он ласкает их, покоробленные, черные, глубоко осевшие в землю, и спешит навстречу перекати-полю, упрятывая косматые тела в свою роскошную постель.