Шрифт:
потому что исчезли неожиданно и бесследно;
она знает как выцвела краска на стенах
которая была когда-то – чистый голубец
она смахивает пыль с книг,
которых становится все больше,
и глядит на листки с непонятными знаками.
Она видит, как растения вянут в горшках,
как погибают, как появляются новые,
а когда натирает паркет, замечает,
что становится трудней нагибаться.
Она не крепостная, она вольная,
сама нанялась на эту работу
столько лет назад, что потеряла счет,
и видела барина только один раз —
тогда, в самом начале.
Она не знает, счастлив он или нет.
Иногда в плошке стоят цветы,
иногда на столе появляются безделушки,
потом все исчезает,
и только по следам от чернил
по осколкам бокала,
по тому, как помялся шейный платок,
она догадывается о его жизни.
Разве что-то, кроме неясных примет,
дано ей, чтобы узнать его?
Так, между гаданьем и верой:
он живет здесь,
к нему приходили с визитом,
он смотрел на это растение,
комкал эту салфетку.
Кто он – тот, о ком ты думаешь
и кого ты не знаешь, —
разве он человек?
разве он барин?
разве он бог?
Когда-нибудь она придет,
еще не совсем старая,
чтобы чистить квартиру,
а он будет сидеть
за столом или, может быть, в креслах.
И тогда она сразу,
не смея взглянуть в лицо,
упадет ему в ноги.
ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ
В летнем домике
палец обводит
буквы, выведенные карандашом
на косяке окна:
ombra adorata.
Возлюбленная тень
начертила эти слова, прежде чем стать тенью,
а Гнедич обводит тонким пальцем
букву о, букву т, букву b и так далее.
Через окно он смотрит в сад,
на цветы с огромными головами,
взъерошенными от ветра;
они качаются на тонких и длинных стеблях,
которые по законами физики
должны обломиться под тяжестью лепестков,
но не ломаются.
Весь сад и весь дом
одного цвета – цвета тени.
На другом окне та же рука написала:
есть жизнь и за могилой.
Друзей остается все меньше —
все больше их призраков,
с петлей на шее или на приисках в Сибири.
После восстания быстрого и печального
кому еще нужны Ахиллес и Гектор?
Весь перевод окончен – и кто-то шепчет:
твоя жизнь была только шуткой, только детской игрой,
ты спрятался в книжки, чтобы не думать
о том, кто ты есть
и почему
ты не был любим.
Он берет с полки книгу.
Бедный Карамзин умер в мае.
Пустота и усталость остались от прежней жизни.
Он читает «Историю», но глаза закрываются,
буквы становятся плоскостью,
и вот уже тело оставлено, спящее на диване,
а дух движется вместе с Карамзиным
по бесконечной равнине
(которую спящие называют Киммерией,
а бодрствующие Россией).
На север отсюда люди спят по шесть месяцев в году,
на восток отсюда грифы стерегут золото.
«Разве мы здесь в изгнании?» —
радостно спрашивает Карамзин.
Вытянув руки, они подставляют ладони
под белые перья, что падают с неба
(ими полнится воздух).
На застывшем море воины в скифских шлемах
дерутся друг с другом;
Гнедич знает правила поединка.
Он поворачивается к собеседнику, но тот
превратился в Суворова.
Старик подмигнул
и заскакал вперед на одной ножке,
кукарекая петухом.
Гнедич поднимает глаза к небу
и видит, что на облаке восседает императрица.
«Сперанский!» – кричит ей Суворов и кланяется.
«Сперанский!» – отвечает она
и заливается смехом,
поводя юбками.
(Гнедич впервые подумал, что,
может быть, в языке
существует только одно слово.)