Шрифт:
Званинцев горько улыбнулся, но взял руку Мари!
Справили похороны, съехались соседи и дальняя родня. За заупокойным же столом один дядюшка Мари по матери, бывший лицом очень важным в губернии, предложил ему протекцию по службе.
Званинцев отказался — он не любил почему-то службы.
— Что же ты будешь делать, Иван Александрович? — с видимым неудовольствием спросил дядюшка.
— Не знаю, — сухо отвечал он и после обеда тотчас же ушел во флигель.
А на другой день ни его, ни дедовских книг не было уже в Скарлатовском.
Его не упрекали… о нем не говорили. Анна Николаевна вообще его не жаловала: — Гордым бог противится! — говорила она всегда.
Мари — не плакала. Она была тоже слишком горда.
Через год она вышла замуж за молодого соседа их по имению, университетского товарища Званинцева.
Почтенный дядюшка обещал Воловскому протекцию даже в Петербурге, если бы понадобилось.
В эпоху нашего рассказа Воловский занимал видное место в Петербурге и получал значительный доход с своего и жениного имения, которые оба он устроил наилучшим образом. Мать Мари умерла в деревне, разбесившись не в меру на оскорбительный ее нравственности проступок любимой горничной. Старушка мисс Томпсон скончалась в Петербурге на руках Мари, благословляя ее и вспоминая со слезами о своем «dear John», [130] который никогда ее не слушался . . . . . . . . . .
130
дорогом Джоне (англ.).
Между тем, когда Званинцев был у Воловских, другой знакомец наш Севский сидел за письменным столом и грыз в зубах перо, склонясь над почтовым листиком с вычурными бордюрами.
Комната или, точнее, комнатка молодого человека была мала, но чиста и опрятна, даже изящна, если хотите, только немного щепетильно изящна. Все было в ней так гладко, так опрятно, что не видно было ни порошинки песку на столе, ни соринки на полу; в этой опрятности было что-то неприятно натянутое, и слишком заметно было, что половая щетка работала слишком часто. Комната была узка, но в ней кроме письменного стола были нагромождены еще кровать с занавесом, маленький диван и фортепьяно, помещавшееся между изголовьем кровати и диваном так, что большая половина этого дивана была совершенно неудобна для сидения. Кроме того, остальную часть стен до двух этажерок с прекрасно переплетенными книгами занимали плетеные стулья. На столе, довольно поместительном, стояло множество безделушек, вовсе ни к чему не нужных, разных пресс-папье, печатей, печаток и раковин для украшения. Перед столом стояли кресла, обитые красною кожею. В комнату Севского надобно было проходить через три парадные комнаты, не включая в это число маленькой передней. Севский жил у матери, вдовы статского советника, служившего в каком-то департаменте виц-директором, человека примерной честности, оставившего ей пенсию тысячи в две рублей да наследственную деревушку из 50 душ, в Тверской губернии. Жили они очень чисто и прилично, но малейшее уклонение от строгой дисциплины обыкновенных доходов повлекло бы в их быту значительные изменения.
Севский сидел и грыз перо. Он сидел не за каким-нибудь отношением, а за почтовым белым листком, на котором было написано «Lydie» с восклицательным знаком. Кроме этого слова и огромного восклицательного знака, Севский, несмотря на то что грыз перо чрезвычайно усердно, не прибавил еще ничего, кроме другого, маленького восклицательного знака, за которым скоро последовал третий.
Он был в видимом волнении; щеки его горели.
Наконец он схватил перо и начал:
«Lydie!!!» — (восклицательные знаки были расположены именно таким образом).
«В первый раз решаюсь я назвать вас этим именем, решаюсь потому…».
Севский подумал, ища, вероятно, достаточной и основательной причины, «потому что, — продолжал он как бы по вдохновению, — люблю вас, как сестру, люблю слишком чисто, чтобы не позволить себе этого названия…».
За дверями раздался шорох, — Севский с досадою бросил поспешно письмо в ящик стола и раскрыл какую-то книгу.
Вошла рыжая девка с половою щеткою.
— Зачем? — вскричал Севский с негодованием, — у меня чисто.
— Барыня велела, — отвечала девка флегматически и принялась за операцию.
Физиономия Севского приняла какое-то страдальческое, болезненное выражение: пытка эта, вероятно, была для него обыкновенна и вместе с тем слишком несносна. Нетерпение выражалось в его взгляде, но вместе с тем и какая-то покорность.
Девка ушла, продолживши свое занятие до невозможности: кажется, она также справляла тяжелый долг, а притом знала, что после него будет справлять еще более тяжкий, и потому вовсе не торопилась.
Севский опять достал письмо из стола и продолжал его, но продолжал, уже не перерывая порывов своего вдохновения.
«Причина, которая заставляет меня писать к вам, — слишком важна — для вас, Lydie, и… для меня, может быть. — Да!!!!! то, что я узнал, обдало страшным холодом мою душу, обдало потому, что… я дрожу написать это… Я люблю вас безумно, пламенно, я вас люблю, Lydie, я ревную… смейтесь надо мною!..».
Продолжение, как видите, слишком не гармонировало с братскимначалом, но таковы письма влюбленных. Начнет всякий, как человек порядочный, и кончит черт знает чем, тем, о чем и сам не думал, принимаясь писать. Все дело было в том, впрочем, что Званинцев, этот холодный эгоист, этот человек без чести и без правил, — осмеливается произносить ее имя, обещается сделать ее своим созданием, ее — чистую, светлую, как само небо.
То, что между порядочными людьми называется сплетнею, у влюбленных носит название благородного порыва.
Письмо было кончено на трех почтовых листочках, но Севский еще не успел его запечатать, как послышался в передней звон колокольчика. Он опять поспешно спрятал его в ящик стола и раскрыл Гегелеву «Феноменологию».
Он ждал минуты с три и уже хотел было достать опять письмо из стола, как чьи-то твердые и быстрые шаги раздались за дверью, и в его комнату вошел мужчина лет 30, с южнорусскою физиономиею, с длинными черными кудрями, с усами и эспаньолкой; одет он был в греческое пальто-сак, из зеленого сукна, застегнутое доверху и, кажется, довольно уже послужившее; но воротнички рубашки голландского полотна и прекрасные, почти новые перчатки служили порукою за порядочные привычки этого человека.