Шрифт:
Есть еще группа совсем молодых и не переходных, а совсем здешних поэтов. Несмотря на невыразимо тяжкие условия физического труда, в которых они живут, они все-таки ухитряются пробовать свой голос. Живую душу сохранили, и у некоторых есть строки прелестной свежести, а подчас и новой глубины. Но голоса еще неуверенные, жизнь страшна и тяжела, — как сказать, что выйдет из каждого? В стороне — книжка Вл. Сирина: он старше, много печатался, дарование малояркое. Действительно, его
замирающий напев Слабый, ласковый, ненужный,хотя и не оскорбительный. Отдельно я ставлю также молодого Шаховского. Его одного, к несчастию, отметила эмигрантская критика. К несчастью для него самого, главным образом: нет ничего ядовитее незаслуженных похвал, они могут отравить даже серьезное дарование; о начинающем маленьком поэте с первой брошюркой в 3–4 листка — я уж и не говорю. Шаховского постигла глупая случайность, ввиду которой я и останавливаюсь на этом поэте. Его стихи неумело построены, претенциозны и — атавистичны. Именно атавистичны: они возвращают нас к декадентству начала 90-х годов (при охоте, не трудно было бы это доказать) и даже к декадентству третьесортному, не очень грамотному.
Насколько живее, новее Диксон, Холчев, даже Перцов, особенно Диксон. Из него мне очень хочется привести несколько цитат, и если я удерживаюсь, то лишь помня, что и это мое отступление в сторону юных эмигрантских поэтов — незаконно. Не они, а русская поэзия последних годов, ее общая линия и ее сегодняшний день в России — моя главная тема.
Для исследования современной поэзии никакие «ослабевшие» Кузмины, ни старые, ни даже молодые, если таковые имеются, — не годны. Дело не в слабости, а в петле, в узле, который стягивает им горло; для суда же над поэзией того или другого времени, для настоящей ее оценки, нужно брать поэтов полногласных, т. е. таких, которые говорят все, что имеют сказать, все, что хотят сказать.
Только они и «делают» современную поэзию в России.
Поэты свободного слова в России? Там, где сейчас нет свободы ничьей и ни в чем? Или есть она для поэтического слова? Но тогда откуда кузминские узлы?
Нет, конечно: где уничтожена свобода слова — там она уничтожена и для поэтического. Но уничтожители — оставляют, однако, свободу для себя, для собственных слов и для всех, с ними внутренно совпадающих. Стоит быть в совпадающей линии — и вы можете высказывать себя до конца, не опасаясь кузминских узлов: вы — полногласны.
Стоит быть в линии… Примыкать к ней можно весьма разнообразно: сознательно или бессознательно, активно или пассивно, искренно или из расчета; но каждый, кто сейчас, в России, имеет для себя полную свободу слова — находится на стороне преследователей этой свободы, имеет связь, или, по-современному, «смычку», именно с ними, — все равно какого рода, в какой степени.
И говоря о русской поэзии последних годов — мы об этом забывать не должны.
Поэты с кругозором более узким, с темами короткими, не дохватывающими до жизни, — довольно пассивный элемент в «смычке». Многие «недохватывают» нарочно: стараются замкнуть себя в круг самого голого искусства. Они твердят все то же, с небольшими вариациями: искусство довлеет себе, ничто к нему отношения не имеет, и оно ни к чему. Поэзия — есть форма. Содержание — есть формы и т. д. Поэт Мариенгоф из группы недавних «имажинистов», стихотворец неприятный, бессильный, но человек не глупый, прибавляет еще: «Искусство убивает жизнь, а потому жизнь боится искусства». (О. Уайльд говорил, что «искусство рождает жизнь», но как ни скажи — суть дела одна.)
Мариенгофу свободно, просторно и в коробке «искусства», когда захочется — можно слетать «в атаку на жизнь с мертвым воинством (жизнь боится мертвого воинства искусства)», слетать — и назад вернуться. Но если этого покойницкого генерала поставить в ряд хотя бы с Есениным — разница бросится в глаза. Из Есенина безобидного «искусника», эстета в коробочке не сделаешь. Стилизациями не ограничишь, да и не знает он их, ему, вот, угодно «петь» и о деревне, и о России, обо всем, чего его нога потребует. Петь полным голосом, конечно, а для этого нужна «смычка» более активная, более заметная, чем мариенгофская. Есенинская смычка и есть факт, не подлежащий оспариванью; совершилась она когда-то давно, почти сама собою, может быть, полусознательно, просто как необходимость.
Из цепи сегодняшних «свободных» поэтов, делателей русской поэзии, Есенина не выкинешь: он колечко заметное. Он только сидеть безвыходно в эстетской коробочке не может, но он, конечно, «эстет» и Мариенгофу первый друг. Все потуги новшества, всю ломку, все «дерзания» последней поэзии он приемлет и даже, благодаря своей природе, доводит до гиперболических размеров. У Есенина чисто русская, — распутин-ская, — безмерность: куда бы ноги ни поставил — катит его как с горы. От свободы, не знающей препон (обеспеченной «смычкой»), он обалдевает. Если «новое» в поэзии — «сказать погаже», у Есенина тотчас за поясом все, вплоть до Маяковского. Если кощунство — так уж никакому комсомольцу не выдумать. А главное — ломка, ломка, пафос разрушенья, который пьянит лучше вина.
Есенин, вне своей поэзии, сам есть некий художественный образ. Его безудержность, его талантливость, ребяческая лживость и бессознательная правдивость, его способность опьяняться «свободой», чтобы «полететь вверх пятами» и потом в медленном похмелье приходить в себя, — разве все это не черты самого русского народа?
Но не буду останавливаться на этом. Я говорю о поэзии, и Есенина беру лишь как одного из работников, потрудившихся над ней в полной свободе.
Мы подходим теперь к сегодняшнему дню русской поэзии, к облику, который она, конечно, приняла в результате свободной работы поэтов, никакими узлами не стянутых. Пора, однако, отметить, что свобода, которой пользовались поэты, хотя и полная, была не совсем обыкновенная свобода. Не совсем то, что мы привыкли под свободой понимать. Фактически обусловленная «смычкой» с теми, кто вьет узлы для инакомыслящих, она отчасти напоминала свободу паровоза, полным ходом мчащегося вперед… но по рельсам.