Шрифт:
Проснувшись, Иррумино спросил:
— Сенапо, что случилось?
Я сказал, что держал его в гинецее моего цветка, повинуясь простейшему закону жизни, а друг мой ответил, что ему понравилось быть внутри меня, где никому бы не вздумалось его искать, ибо огуречник слывет растением странным, колючим и нелюдимым.
Это было сказано не вполне искренне. Он смутился; но мало-помалу из шороха и жужжания мы создали себе язык, и только тогда я узнал, что Иррумино было хорошо со мной потому, что, неведомо для меня самого, мы пришли к единству чувств и красок. Он говорил, что я очень много знаю, и это заставляло меня улыбаться (по-своему, медленно отряхивая лишнюю пыльцу) — я не хотел его огорчать. О чем бы я ни заговорил — даже если это было не очень интересно слушать и очень трудно понять, — он приходил в восторг, и беседы наши все больше оживлялись, неизменно сотканные из воображаемых слов.
К сожалению, вскоре я убедился, что Иррумино умел только летать и любить и никакие иные затеи не прельщали его — даже попытка изменить свой облик во времени.
А он, видя, что мое воодушевление ослабевает, в какой-то мере становится показным, спросил однажды:
— Что это с тобой?
Я не ответил, стараясь обратить в веселье охватившую меня скуку.
В тот день Иррумино улетел от меня опечаленный. Я заметил это по нешироким виткам, которые он совершал в полете.
Прилетая потом, он не раз спрашивал:
— Скажи, Сенапо, что с тобой?
Из сочувствия я продолжал принимать его в свой гинецей, но от печали, о коей я уже упоминал, лепестки мои никли и вяли.
Однажды я сказал ему:
— Иррумино, столь многое в мире изменчиво.
Он спросил, что я этим хотел сказать.
— Как тебе объяснить? — продолжал я. — Во всем живущем происходят перемены.
Я попытался объяснить причину моего томления и некоторые законы мимолетности, но это было бесполезно: он не понимал меня и, как всегда, пытался рассеять мое уныние, участив и усложнив затейливые полеты вокруг меня, ибо чувствовал, что наша связь распадается.
Лето в том году выдалось необычайно жаркое, даже жарче того, что я уже описывал. Не каждому растению хватало тени от олив и миндальных деревьев, росших на всем обозримом пространстве.
Поток почти высох, и тонкая струя его, словно обезумев, билась о камни, но постепенно жалоба эта стихала, растворялась в безразличной покорности перед лицом близкой гибели. И раскаленные камни бесконечно долго удерживали жар. Даже сейчас, если идти вдоль Фьюмекальдо (как с тех пор нарекли этот поток), со стороны Камути найдешь под скалой горячий ключ: вода его еще не остыла.
Мне, однако, все это пошло на пользу. Объясню — почему. Иррумино прилетал теперь только утром — зной мог повредить этому хрупкому созданию — и старался развлечь меня всевозможными играми.
А мне, как я уже говорил, все опостылело, и в первое время я, сам того не желая, утратил все познания о мире, лишился всех своих способностей.
Прочие же растения, по правде говоря, ничему не научились в то лето и даже не подозревали, что тут можно было чему-то научиться.
Иррумино приносил мне последние новости.
— Жара не спадает и в других долинах. Даже в горах.
Я притворился, будто мне интересно.
— Кто тебе сказал?
Друг мой стал рассказывать о каких-то своих расчетах, о более жарких и менее жарких слоях воздуха, сквозь которые он пролетал, но говорил все это для пущей важности, на самом деле ему страшно было летать под палящим солнцем.
Я глядел на него искоса и видел в нем лишь возможную ипостась меня самого, беседующую со мною же; даже преломляемые им лучи были какие-то бледные, слабые.
Однажды он сознался, что все эти новости узнал от первых птиц, недавно появившихся на Сицилии.
Я говорил «Да, да», чтобы сделать ему приятное.
Объясню вам, в чем было дело. По ночам, когда кусты, травы и даже лягушки были скованы долгим, глубоким сном, я думал свою думу. Я хотел доказать себе, что все живущее должно погибнуть, и не просто затем, чтобы погибнуть, но повинуясь закону превращений. Как я мог сказать такое моему другу, умевшему только жужжать да перелетать с цветка на цветок?
И потому мне смешно было его упорное желание ставить преходящее выше истинного, к которому стремился я сам.
Я решил тихо уничтожить себя самого и не слушать, что скажут соседи, быть может удрученные моим состоянием.
— Это ни к чему, — бормотал я.
Я вздумал расстаться с моим тогдашним бытием и обрести иную природу.
— Это будет нетрудно, — подбадривал я себя.
Я не мог поверить, что для меня все будущее сведется к бликам света, к роению активированных частиц и к неудавшейся беседе с колючими кустарниками, пчелами, потоком, скалами и завихрениями ветра.