Шрифт:
Говоря об «эстетизации большевизма», мы можем объяснить поведение художника, но не оправдать его. Само слово «эстетизация» неизменно сочетается со словами негативного плана: никогда ведь не говорят об эстетизации добра или истины. А в философском плане приходится признать, что «демонизм», энергетически питающий художественную практику, решительно непригоден для практики социальной.
Когда художник увлеченно творит, сам талант помогает ему пройти по узкой грани между искусством и житейской практикой. В моменты простоев артистические приемы переносятся на социально-политическую реальность, что ведет к неизбежным заблуждениям и потерям.
Таким видится психологическое объяснение блоковских шагов в сторону большевизма на исходе 1917 года. 15 октября Зинаида Гиппиус звонит Блоку с предложением сотрудничать в газете эсера Бориса Савинкова «Час». К ее удивлению, Блок отказывается и объясняет это так: «Война не может длиться. Нужен мир».
Вот кульминация разговора в передаче Гиппиус:
«— И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир. Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что на него ответил Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
— Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира…»
Искренность Блока действительно не вызывает сомнения, и его антивоенная позиция диктовалась гуманными соображениями, заботой об усталом народе. За шесть дней до штурма Зимнего, 19 октября, Блок внимательно следит за расколом среди большевиков и записывает в дневнике: «…те и другие — сторонники выступления, но одни с отчаянья, а Ленин — с предвиденьем доброго». Вместе с тем он интуитивно ощущает, что события развиваются отнюдь не по рациональным законам: «Выступление может, однако, состояться совершенно независимо от большевиков — независимо от всех — стихийно».
Менее проясненным остается вопрос об участии Блока в «знаковой» встрече в Смольном. Туда в начале ноября руководящий орган новой власти — ВЦИК (Всероссийский центральный исполнительный комитет) пригласил многих деятелей литературы и искусства. Пришли только шестеро: Мейерхольд, Лариса Рейснер, художники Петров-Водкин и Альтман, поэты Блок и Маяковский. Участники сделали совместное заявление о готовности сотрудничать с советской властью. Мемуарных свидетельств об этом мероприятии не сохранилось. Глядя на состав «шестерки», легко заметить, Мейерхольд, Петров-Водкин, Альтман и Маяковский — представители «левого» искусства, чьи новаторские устремления вступали в резонанс с большевистским пафосом обновления жизни. Лариса Рейснер по натуре больше политик, чем писатель. Что же до Блока, то его скорее всего привело туда чувство неуверенности и неприкаянности. Недаром он вскоре открестится от распространенной «Известиями» информации о том, что Блок с Петровым-Водкиным, дескать, готовы работать «под руководством» власти.
И при всем этом он 30 декабря садится за статью «Интеллигенция и революция», которую закончит через десять дней. Но об этом — позже, а пока подведем мысленную черту под 1917-м.
Муза молчала. Но, может быть, накапливалась энергия муки, необходимая для следующего шага?
Вот блоковская «фраза года». Она в записной книжке оформлена по-особому, сопровождена подписью — как будто цитата из другого автора. Впрочем, это и есть цитата. Блок усталый и растерянный приводит слова Блока вечного и неизменного:
«Все будет хорошо. Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться.
Ал. Блок. 22.IV. 1917».
Слова простые и навеки верные (для верящих в Россию, конечно). И речь здесь отнюдь не о скорой революционной переделке жизни.
ПОЭМА ГИБЕЛИ И ВОСКРЕСЕНИЯ
Когда Блок начал писать «Двенадцать»?
Первое упоминание — в записной книжке 8 января 1918 года: «Весь день — “Двенадцать”». Это не означает, что работа не началась раньше, поскольку предыдущая записная книжка не сохранилась. Некоторые блоковеды стремятся приурочить зарождение поэмы к концу 1917 года — для хронологического уюта, чтобы в творческой биографии Блока после 1916 года не следовал 1918-й. Вопрос, в общем, достаточно академический и однозначно не решаемый. В любом случае «Двенадцать» начинаются тогда, когда у автора заканчивается затяжная апатия.
Может быть, ее еще в ноябре 1917 года прервало известие о том, что шахматовское имение разорено и разграблено, библиотека и архив уничтожены. Управляющий Николай Лапин с болью и отчаянием поведал в письме, как «человеки-звери» открыли топором письменный стол поэта, выломали дверь библиотеки. Послание это Блок вклеил в свой дневник. Болью, однако, ни с кем делиться не хотел. Когда молодой искусствовед Михаил Бабенчиков, искренне преданный Блоку человек, попробовал выразить ему сочувствие, то услышал в ответ: «Поэт ничего не должен иметь — так надо». Письмо Бабенчикова на ту же тему сохранилось с пометкой Блока: «Эта пошлость получена 23 ноября».
Мышление по принципу «чем хуже, тем лучше». Исходя из того, что «поэт ничего не должен иметь». Блок поддерживает декрет новой власти о монополизации государством литературного наследия писателей после их смерти и на анкетный вопрос газеты «Новый вечерний час» отвечает: «Ничего не могу возразить против отмены права литературного наследования. У человека, который действительно живет, то есть двигается вперед, а не назад, с годами, естественно, должно слабеть чувство всякой собственности. <…> Когда умру — пусть найдутся только руки, которые сумеют наилучшим образом передать продукты моего труда тем, кому они нужны». Блок следует здесь максималистскому примеру Льва Толстого, отказавшегося от авторского права, — правда, с той разницей, что блоковскую позицию разделяет его жена. Эффектный жест, но насколько верна эта позиция в отношении писательского сословия в целом? Сологуб и Мережковский, отвечая на ту же анкету, решительно протестуют, они мыслят более социологично.