Битов Андрей Георгиевич
Шрифт:
– Мякиш, – Митишатьев вроде очнулся и даже обиделся, – что же тут еврейского, в мякише-то?
– И потом, почему тебя этот вопрос так донимает? Это обычно с теми, у кого у самих рыльце в пушку, бывает. Ну если и не еврей, то полукровка, к примеру, или квартерон. – Лева вдруг обнаружил, что они просто обменялись с Митишатьевым текстами, настолько похоже у него стало получаться. – Или даже осьмушка – тоже чего-то стоит?
– Ну уж нет, – отрезал Митишатьев.
– Что же ты тогда имеешь против них?
– Евреи портят наших женщин, – твердо сказал Митишатьев.
– Как так??
– А так. Потом они – бездарны. Это не талантливый народ.
– Ну уж это ты извини!.. А как же…
– Только не говори мне ничего про скрипочку.
– При чем тут скрипка! – Лева вдруг рассердился и перечислил поэтов.
Митишатьев их отверг.
– Ну а Фет? От Фета-то ты не отречешься?
– Фета оклеветали.
– Ну а Пушкин? – озарило Леву. – Как – Пушкин?
– При чем тут Пушкин, – пожал плечами Митишатьев. – Он – арап.
– А арап – знаешь что? Э-фи-оп! А эфиопы – семиты. Пушкин – черный семит!
Довод был силен. Митишатьев мрачно замолк. Лева торжествовал, становился снисходителен…
Митишатьев уловил это и воспрял. И, отвернувшись, будто пряча, будто безразлично сказал:
– А ты, кстати, свою Фаину давно видел?
Это же надо так – в лоб, в пах, в поддых! – Лева задохнулся.
– Давно вроде… А что?
– Да так… ничего, – сказал Митишатьев, допивая пиво. – Встретил ее недавно… Ну что, пошли?
А у Левы вдруг так захолонуло, так засвербило воспоминание о том вечере: как стояли они у ее дома, все втроем… И Лева теперь все собирался и не решался задать мучивший его вопрос. Митишатьев вышагивал не глядя и молча, собранный…
– Может, еще выпьем? – робко попросил Лева.
– У меня нет денег, – твердо сказал Митишатьев (хотя и до этого все шло за Левин счет).
У Левы – были.
Лева угощал и, симулируя беспечность – о том о сем, – все подбирался к цели. И когда наконец, не узнавая свой голос, сразу выдав себя с головой (хотя все силы его были направлены, чтобы вопрос был безразличен и между прочим), все-таки задал его, то неповторимая улыбочка вдруг подернула губы Митишатьева, хотя он и сказал, что нет, ничего такого не было. Ох эта улыбочка… Лева уже готов был снова мчаться к Фаине и обивать ее пороги. А Митишатьев – в этом было даже какое-то безволие, погружение в порок – не удержался и добавил, что если уж быть до конца честным, каким он и должен быть перед лучшим другом, чтобы уже – все подчистую и между ними ничего не оставалось, так он вернулся все-таки тогда, когда Лева поехал домой, но, опять же, ничего такого не было.
А тут уж и вовсе кто скажет: было или не было? Хотя, с другой стороны, зачем было бы Митишатьеву скрывать, раз он знает, что все у Левы с Фаиной кончено? Хотя, и еще с другой – зачем ему признаваться в том, что он вернулся, и скрывать дальнейшее?.. Короче, Лева снова погрузился по уши в прежнее, будто и годы не проходили один за другим и ни шага не сделал он от все той же печки. Вскоре он задавал тот же вопрос Фаине…
И она уклонялась, потому что у них с Левой был мир – только что после встречи, – но тоже, как и Митишатьев, не удержалась и выдала мучительную Левочке улыбочку. А потом, как бы устав от Левиных наседаний и махнув рукой, согласилась с предложенной им же версией, тут же отказалась от нее, сказав, что да, Митишатьев вернулся потом, но она его не пустила, а они просто пошли прогулялись и поговорили, что да, конечно, он приставал к ней, но ничего у него не вышло, да, не вышло, хотя он даже затащил ее в подвал своего дома, где хорошо знал все ходы и выходы, что там было тепло и он там тоже приставал, но, опять же, у него и там ничего не вышло, и что – к черту, наконец! лишь бы Лева отстал от нее! – все, все было, только не в подвале, конечно же, а у нее дома, потому что, когда Лева уехал, Митишатьев вернулся и провел у нее ночь, и потом тоже, когда она однажды не пустила Леву (помнишь?) – это тоже был Митишатьев, и потом еще несколько раз… Ну ладно, это она назло говорила, ничего этого не было, ничего-ничего! всегда был только Лева (иди ко мне, милый…). Ну хорошо, было, тогда, в подвале, было, но только один раз, и то – один позор… Да нет же, ничего никогда не было (чтобы я с этим уродом?.. да мне и смотреть-то на него противно!), просто Лева сам напрашивается, что же она может ему еще ответить? ну не надо, милый, я же люблю тебя, ну и убирайся к черту – надоел совсем!.. И такую, все воскрешающую и освежающую, пыточку испытал тогда Лева, так ничего и не узнав! «Да и что мы вообще можем знать о другом?» – мудро думал он, но в этом было даже больше отчаяния – и ничуть не утешало. Он вспоминал своих других женщин – и тогда взлетал, как от зубной боли, и все освещалось ярким белым светом: раз уж у него… то у нее что же?! И изменять-то он не изменял, оказалось – его измены лишь ложились на него же добавочным грузом и тянули вовсе на дно. В каждой своей другой женщине ему чудился прежде всего ее другой мужчина, еще Митишатьев. И эта единственная известная Леве ее измена (замужество в счет как-то не шло) оказывалась наиболее из всех ему известной. И вскоре Леве должна была прийти поздняя мысль, что он и не любит уже, а лишь мечтает от этой любви избавиться…
И Лева примерял уже картонные латы и выдергивал из ножен некстати деревянный раскрашенный меч! Но, пытаясь бороться с врагами их же оружием, то есть, в свою очередь, предавая их, так и не удавалось переиграть их, перещеголять в предательстве. Он сам же поскальзывался на слабенькой и тихой своей продаже, отшатнувшись от внезапного, возникающего как бы ниоткуда, невероятного их предательства. Чудище огромное, и головы каждый раз новые отрастают… Надо прятать деревянный меч – весь демонизм Левин вдруг оказывался простительной ребячьей шалостью, им преувеличенной до гиперболических размеров, над ним можно было лишь снисходительно и ласково посмеяться.
И хотя эти двое так и не дали Леве ни разу совершить истинно предательство и перешагнуть их, это, к сожалению, вовсе не означает, что чистая его натура вывозила его и не давала пачкаться – это лишь в сравнении с ними обстояло так. На самом деле, вовлеченный в этот процесс, в этой погоне за растущим как снежный ком предательством, он и сам подвигался к краю, только как бы не сам, а с ними, за ними следом. То есть незаметно для самого себя он оказывался по ту сторону и уже потихоньку был способен совершать в отношении других то, от чего страдал сам. И эта возмутительная игра «кто – кого», которую все время подсовывали Леве, пока он верил, что должна быть любовь, а не «кто – кого» (откуда-то льется свет и играет музыка, и они идут и идут, рука об руку, растворяясь и утопая и не наступая друг на друга, и все танцует и кружит в плавном танце, возлетая и разбегаясь, как планеты и миры, расширяясь за все пределы), – эта игра «кто – кого», эта нереальность (Искушение) становилась все более явью для Левы, и он пусть неумело и не в силах еще сравниться, но уже пробовал шкодливой ручонкой… переносил свой опыт на всех, и ему казалось: все делают – так чем же он хуже всех?.. И так эти двое вдруг стали делиться и помножаться в его глазах, распространяться со скоростью опыта, что мир уже отчетливо начинал делиться на ОН (Лева) и ОНИ (все).
Вот так, подвигаясь по миллиметру с невыразимыми мучениями и страданиями (что еще никогда ни для кого не было оправданием) все более к краю, должен же был Лева и свалиться и оказаться в том большом и набитом людском зале (вокзале), где состоялось бы торжественное закрытие души Льва Одоевцева! И Лева никогда бы уже не знал, какой он на самом деле, – потому что его бы уже не было.
Лева в конце концов просто поздновато стал понимать, что не столько митишатьевы его давят, сколько он позволяет им это. И то, можно отдать ему должное, он долго сопротивлялся системе отношений «кто – кого», пока, подвинувшись вслед за своими мучителями к краю, с удивлением не обнаружил, что лишь время разделяет их и кого-то другого он уже продает и предает потихоньку, передает, так сказать, эстафету кому-то, возникающему в недалеком времени, – и не хотел ведь принимать ее, а вот уже и сжимает палочку…