Шрифт:
– При всем желании поставить «пять» ставлю вам «четыре». И это «хорошо», дорогой мой.
В семь мы встречались с Надей у памятника Луначарскому. Едва выйдя из университета, я побежал. Надя опаздывала, но я опять не волновался. Не потому, что мне было все равно, а потому что ожидание на свидании – часть свидания. Давно уже никого не ждал ни у каких памятников, и учащенное сердцебиение было выздоровлением от хладнокровного безразличия. Но когда я увидел Надю, волнение вернулось.
Мы гуляли по тихим купеческим улочкам старого Сверловска, я держал ее за руку. Ладонь моя вначале стала мокрой, я волновался и от этого тоже, но Надя руки не отнимала, наоборот, тихонько пожимала мои пальцы, точно пропускала мягкие заряды нежности. Так что через четверть часа мое волнение разгорелось до пламенной болтливости. Говорил только я, она лишь улыбалась теплой, почти материнской улыбкой, но мне этого было достаточно.
Всегда считал, что мои умные мысли должны производить потрясающее впечатление, особенно на девушек. То, что Надя меня тихо и улыбчиво слушала, было подтверждением моей правоты и подстегивало необузданное многословие.
Городское небо постепенно смеркалось, но моя пылающая голова, казалось, освещала все закоулки и подворотни вместо фонаря. Мы забрели во дворик деревянного дома, стояли там, прижавшись друг к другу. Ораторствовать, обнимаясь, было как-то неудобно... Все невысказанные слова спускались в сердце, которое с боями пробивалось к Надиному.
10
Суббота была свободна – следующий зачет только во вторник. Надя готовилась к зачету по искусству Древнего Востока («Древнего во скоко?»), никакие увещевания на нее не действовали. Я уже знал, что влюбился, но еще мог проводить время без нее, дышать другим и думать о другом, хотя граница между мыслями о ней и остальными понемногу разъедалась. Меня ждал заброшенный доме на улице Бонч-Бруевича.
В городе ворочалась с боку на бок жара, а в каменном доме было почти холодно. На ветке яблони сохли серые носки в красную полоску. На крыльце сидел невесть откуда взявшийся пушистый сибирский кот. Тут же стояла опустошенная и вылизанная до блеска банка из-под консервированного минтая. Глаза у кота были барские, наглые.
За прошедший день Чепнин расписал косяки на кухне и в коридоре лунными лучами, павлиньими глазами и самоцветами. В большую комнату я не заходил, дав себе слово не смотреть на его картину, пока не допишу свою.
Чепнин отсутствовал. Я сделал круг по кухне. Сегодня все было другим. Птички в ангельском нимбе были горячими и быстрыми, распятая рыба кричала каждой царапиной. Трещины в штукатурке испускали темный целебный смысл. Отчужденными, но все равно моими губами они прошевеливали: «Ты живой!»
Рисунок на стене ждал разноцветной плоти.
На кусок линолеума выдавлены белила (несколько витков в разных местах), рядом – таинственный кобальт, мрачный краплак и все кадмии, какие удалось купить в магазине. Палитра делалась все наряднее, мне уже не терпелось терпелось крутануть кисточкой по новеньким червячкам, сбивая новый цвет. Бутылек с «девяткой» распечатался с гулким чмоком, как волшебная лампа. В ноздрях посветлело от яростного джинна живицы.
Да, пора уже сказать о картине. Картина выходила такая: кругом небо в налитых тучах. Такое небо, что в нем много от земли: по нему можно ходить, на нем можно валяться, сидеть, вообще жить. Внутри неба – не то планетка, не то мыс. И лежат там, обнявшись, спящие юноша и девушка. Вокруг места, где они спят – два ручья, до краев наполненные рыбой. Нет ни одного сантиметра, где не было бы рыбы. Не ручьи, а косяки рыб в речных руслах. Я хотел, чтобы в верхнем ручье рыбы были холодные, ледяные, а в нижнем – огненные, с чешуей красного золота.
Кот неслышно вошел в комнату и стал самовольно тереться о мои ноги, наполняя пространство мурчанием, точно шкура его была наэлектризована мягкими звуками.
Небо уже набухало краской, уже пригнулись тяжелые кроны над спящими любовниками, уже холодел от первых влажных мазков верхний ручей, как я подошвами услышал сотрясание крыльца, и через пару секунд в благородный аромат пинена, как в русы косы, вплелись плебейские запахи курева и перегара.
– От-те на! Здорово, вундеркинд!
– Здрасьте, – ответил я, не оборачиваясь.
– Так. Ага. Так, – одобрительно токовал пьяница. – Матерый, матерый живописище!
– ...
– Краплачку бы б помощней вот туточки.
– Спасибочки, – я был трезв и угрюм, – уж как-нибудь сам накалякаю.
– Сто-сто-сто-сто-стой!!! Да-ка! Дай, говорю-ка, я! Ну дай, будь ты неладен! – пьяненький Чепнин стал ловить мою руку, пытаясь не то направить ее, не то отобрать кисть.
– Отвали, это моя картина.
– «Моя-твоя!» Я как лучше сделаю, вот только в этом месте, – он тыкал пальцем в какую-то точку. – Ладно, ... с тобой.