Шрифт:
Чужиепытались говорить. Они пытались говорить внутри Милены — голосами приглушенными, как сквозь утробу. Чувствовалось, как они шевелятся верткими червячками. Слова откладывались у нее в голове личинками и начинали, киша, множиться.
Угроза была ее миру, и она пыталась его спасти.
«Ne! — крикнула она мысленно, противясь чужакам. — Ne, ne!»
Чужие слова ткались полотнами из неких нитей. Эту нить Милена чувствовала, касалась мыслью. Нитки переплетались очень плотно. Сначала чувствовалось лишь то, какие они жесткие — как колючее одеяло. Затем ощущение стало яснее. Это были не нити, а скорее лестницы — крохотные, ячеистые. Лестницы росли спиралями, и обвивали друг друга двойным витком.
«Ne!» — велела им Милена, и личинки замирали. Чувствовалось, что меняются и лестницы. Они прекращали рост, покорные ее мысли. Она посылала свои мысли охотиться за ними. Она устремлялась в погоню через паутину своих нервных окончаний. «Ne!» — кричала она захватчикам, и те тут же утихомиривались, покорно дожидаясь, когда их заполнят.
Вирусам предназначалось заполнять Милену, но вместо этого она заполняла их сама. «Ne» было словом отторжения; словом независимости, свободы. Это срабатывает, когда в тебе достаточно сил.
Ребенок Милена касалась ДНК-вирусов, меняя их по своему усмотрению.
«В таком молодом возрасте? — удивлялась взрослая Милена Вспоминающая. — Я знала так много, будучи еще такой крохой? Сколько же еще мне было известно до слов?»
Вирусы замирали. Теперь они просто складировали информацию. Милена таким образом наращивала собственную память. Созидая более емкое, молчаливое «я». Более крупное «Нет».
Она открыла глаза.
Комнатка с пупсиками и куклами по-прежнему смотрелась недужной и зловещей; головной болью мрел оранжевый свет. Даже лицо матери Милены, с мешками под глазами, выглядело больным, усталым.
«Ты, — подумал ребенок. — Тысделала это!»
Это было предательством, от которого ребенок зашелся горьким плачем.
ДЛЯ МИЛЕНЫ ВСПОМИНАЮЩЕЙ каждый сдвиг памяти делал мир более подконтрольным и безопасным. Он стал и более взрослым, и напоминал уже не хаотичные слои разбросанной листвы, а скорее бабочек, пришпиленных аккуратными рядами под стеклом. С каждым смещением взрослому становилось в нем более сподручно, легче было ориентироваться. Эмоции уже имели свои имена, легче контролировались и переносились. Милена-ребенок теперь знала слова. Только слова эти она выучила сама. Они принадлежали ей.
Комната теперь представала лишь в одной сфокусированной форме: четыре стены. Деревянный стол, печурка, кресло и скрипучие стулья, мешки с фасолью на полу, нитка чеснока — вот, пожалуй, и все, что помнила Милена-взрослая из обстановки. Они представали в одном-единственном ракурсе. За окнами вовсю сиял день. Помнилось и тиканье часов с их бездумной педантичностью: время тик-так.
— Милена, — негромко позвала мать, — отец хочет с тобой поговорить.
“Tatinka” — так называла его мать. Слова вызывали ощущение потери. Милена-взрослая ощутила подспудный груз отчужденности, утраты. Милена-взрослая утратила свой первоначальный язык.
Почувствовалось, как где-то внутри разверзается еще одна пропасть. Время швырнуло ее прочь от матери, прочь от ее языка. Еще одна мощная крутящаяся воронка.
Ребенок смотрел на материнское лицо. В мире сейчас чувствовалось что-то мрачное и серьезное. Мать от этого преисполнялась спокойствия и благородства, и у Милены сердце зашлось от любви. Мать была молодая и красивая, а сейчас еще и изысканно благородная. Мать взяла ее за руку и провела из ее старого мира в новый — комнату родителей, отделенную дверью. Сюда Милена приходила иной раз ночами, когда ее пугала темнота. Сейчас в комнате было темно. Милену охватила паника.
— Это что, ночь? — спросила она. Ребенок жил в мире, где день мог без предупреждения становиться ночью.
— Нет, Милена. Это просто ставни. Ставни закрыты.
Комната пахла кисло, как лимон. Милене-ребенку был известен этот запах. Он начинает исходить от тела, когда все путается, когда мир становится больным.
Стены были коричневыми, бурыми были простыни, все казалось каким-то измятым, и предметы против обыкновения были разбросаны. Коричневым и измятым был распятый на кровати отец. Черные волосы липли ко лбу. Теперь, когда Милена стала постарше, у людей было одновременно только одно лицо. Слова, даже чешские, давали всему только одно лицо. У этого лица была черная щетина и темные круги вокруг глаз.
Мать подтолкнула ее к кровати. Она остановилась возле него, на уровне лица, и ее обхватила жаркая влажная рука. Он горел. Милена тогда поняла, что у него болезнь, от которой горят и трясутся. Он отчужденно посмотрел на нее глазами незнакомца. Милена глянула на него с опаской. Может, отцу взяли и вставили чьи-то чужие глаза?
— Svoboda, —выдавил он.
Как и “Ne”,слово означало свободу. Но слово это было чешское, и никак не могло подразумевать то же, что и на английском. “Svoboda” —это слово казалось каким-то первозданно естественным, как яблоки, как земля.