Шрифт:
Но одно скажу, нет, не от слепой ретивости и не от исступленности сердца шла такая жестокая линия его и, если хотите, даже совсем наоборот, — ведь, сами судите, раз обвиноватить никого нельзя, то само собой всякого и обвинить можно, а обвинив, заточить.
А эти вечные заточения сулили одни неприятности.
Особенно был неприятный случай, когда посадил он в острог свидетеля 1-ой гильдии купца Ивана Гусева вместо Еремея Гусева, потому что записав на бумажке имя обвиняемого Иеремия, впопыхах не разобрал и прочел — Иоанн.
Прокормив двое суток осторожного клопа, выпущенный первогильдеец нанял адвоката Капустникова, а этот Капустников постарался и немало в Палате испортил крови Аверьянычу.
А случилось это в то время, когда жена Михаила Аверьяныча Марья Васильевна, рожденная Параклитова, лежала уж третий год без ног, наблюдая с одра своего за мужем во всех его действиях и служебных и домашних — чего уж греха таить: Михаил Аверьяныч, кроме всего прочего, очень уважал по старой память коньяк.
Марья Васильевна от недуга ли своего кандального или уж по природе душевной отличалась такой подозрительностью, что даже и вообразить себе невозможно: она ревновала мужа не только к свидетельницам, на что еще бывал повод, но и без всякого повода, — ко всякому существу одушевленному.
Стоило Михаилу Аверьянычу засидеться у того же кандидата Виноградова, безобиднейшего и скромнейшего, за беспорочие свое, как говорилось, доступного даже в общие женские бани, все равно участь ждала его та же, как если бы вернулся он из кабака или еще откуда.
Марья Васильевна, трогая двумя холодными пальцами нос мужа, требовала, чтобы дохнул. И пусть водки и намека нет, один табак и чай, зато нос горяч.
И начиналось медленное пиление по способу великомученскому, описанному в Четьях-Минеях.
Мужественно переносил Михаил Аверьяныч, всегда и во всем винясь и ничему не переча. Но зато потом, оставшись глаз-на-глаз с одной тоскующей ночью, отплачивал он со всем зверством, свойственным лишь человеку с добродушием звериным.
— Вот я тебя, мерзавец, потушу! — опрокидывал он свой неиссякаемый коньячный шкалик, укромно хранимый в шкафчике письменного стола.
Михаил Аверьяныч совмещал в себе все качества, какими наградил Творец свою тварь от звероподобного человека до скота очеловеченного, и среди всего, что живет, дышит и растет, был он сам по себе и в мыслях, и в делах, и в решениях.
И в допросах были у Михаила Аверьяныча собственные приемы, только его. И он говорил, что эти приемы перейдут в практику под именем Михайловских.
Он с поднятыми кулаками бросался на старух свидетельниц, которые, на все соглашаясь, разбегались, куда попало от грозы несносной. Других изводил он убеждениями — и невиновный, разбередив в себе застарелые вины, отыскивал вину и во всем признавался, лишь бы отвязаться. Третьих донимал он напускною скорбью и так ныл и клянчил, что уж из простой жалости, что угодно возьмешь на себя, и подпишешься.
В довершение всех дел своих самоуправных смешивал он категории свидетелей и выходили такие казусы, от которых только хохот стоял, как в самом смешном театре.
Кандидаты, изнывавшие от однообразия судейской жизни, оживали не на час и не на день, а на целые месяцы.
А Михаил Аверьяныч, окончательно теряя с годами всякую общую меру и утверждаясь в своем Михайловском, зарывался не на какую стать, и все чаще случались неприятности и куда почище, чем с его огульным заточением.
Предостеречь, вовремя остановить или боялись или просто не хотели: всякому хотелось чем-нибудь поразвлечься и как-нибудь скрасить уездный судейский пропад.
А мне чего-то бывало жалко и при всей своей неопытности, но с недумной уверенностью я вступал со стариком в самые резкие споры, доказывая прямо противоположное, и нередко брал верх, и тем самым отводил беду неминучую.
И старик искренно привязался ко мне и пошла у нас закадычная дружба.
За два года до смерти Михаила Аверьяныча померла Марья Васильевна, уязвив его в последний раз, будто ждет он ее смерти затем только, чтобы жениться на Полашке, неряшливой соседской кухарке.
На это Михаил Аверьяныч, во всем другом признававшийся, тут в первый раз не выдержал.
— Видит Бог! — сказал он и, похолодев, трясущийся вышел.
Чернющая тоска, как волчком, завертела им.
— Держу папироску и спичку в руках и вижу лампадка. И словно кто шепчет: прикури! И так толкнуло. Я и прикурил, — рассказывал мне Михаил Аверьяныч час спустя, когда я заглянул к нему проведать, — как вы думаете, что это значит?
А я тогда по недумности моей уверенной —