Шрифт:
— А, вот вы где? Спрятались здесь? А я ищу вас по всему пароходу, посылала в смокинг-рум…
И она подходила к нему, улыбаясь, с нежным взглядом.
А он смотрел на неё с ненавистью, с ужасом, словно к нему приближалось чудовище.
Мы вместе оставались две недели на Сандвичевых островах, и, право, среди этой опьяняющей обстановки знойных дней, душных ночей, воздух, напоённый запахом пальм и цветов, среди пенья птиц и звона гитар по вечерам, — нельзя было не завидовать этому полутрупу, в который почему-то так безумно была влюблена такая женщина.
Однажды я поймал их вместе на морских купаньях, в беседке из роз, — её, только что вышедшую из воды, в купальном костюме, прилипшем к её телу, как трико, — и его, даже здесь кутавшегося в драповое пальто.
— Вы убиваете меня! — говорил он, и в голосе его слышалось столько страданья.
А она села к нему на колена и что-то зашептала, от чего вспыхнули её щёки, — обняв его своею полною, влажною от морской воды рукой, близко наклонившись к его уху.
Жизнь и смерть… Другого имени не было этому контрасту.
Мы шли на одном пароходе и от Гонолулу до Сан-Франциско.
— Там мы проведём весну! — сказала она мне как-то за обедом. — Мой муж не совсем здоров, у него бронхит. И доктор ему велел жить среди вечной весны. Вот мы и ездим в погоне за весной!
И она рассмеялась, бросая на мужа взгляд, полный любви.
Он посмотрел на неё с таким ужасом, с таким страданьем.
— Да, да! Не спорь, ты должен жить среди вечной весны. Так сказал доктор… Вообразите, мой муж не любит весны. Не забавно?
И она снова расхохоталась, но на этот раз в её смехе мне послышалось что-то злое, насмешливое.
Однажды мы встретились с ним на спардеке. Мы были вдвоём. Он оглянулся кругом, торопливо вынул из кармана свёрток каких-то бумаг и дрожащею рукой подал его мне.
— Вы ведь литератор?
— Да.
— Вот, вот. Возьмите это. Вам пригодится. Вы узнаете, какие преступления творятся на свете. Возьмите! Только не читайте теперь. Потом… потом… Когда мы расстанемся в Калифорнии. А теперь прячьте, прячьте… Она…
На трапе раздавался её весёлый голос.
— Вы вот где, мой друг!..
Он посмотрел на меня своим страдальческим взглядом, словно умоляя сохранить тайну.
— Я… да, я здесь…
В Сан-Франциско мы расстались, она увезла его в Los Angelos, где в то время весна была в полном разгаре, а я по дороге из Сан-Франциско в Огдэн взялся за бумаги, узнать, что за тайна связывает эту женщину с полутрупом.
Это были листки, вырванные, вероятно, из дневника. В них было зачёркнуто всё, что касалось мелочей, и оставлены только самые интимные строки.
«Старик Джемсон — самый честный и умный доктор на свете. Он прямо сказал, что у меня не бронхит, не эмфизема, а чахотка. Чахотка! У меня всё поплыло перед глазами, когда я от него вышел. Чахотка! В тридцать лет выслушать такой приговор. Я провёл несколько дней человека, присуждённого к смертной казни. Я плакал, и мне хотелось застрелиться»…
«Это чувство горя, отчаяния, теперь заменилось тихою, бесконечною грустью. Я освоился с мыслью о смерти. При мысли о ней я не чувствую ни ужаса ни отчаяния. Если бы её призрак пришёл ко мне, — я не бросился бы бежать. Моё сердце только сжимается, и я чувствую страшную тоску. Природа, люди, — всё дышит на меня грустью. Скоро я не увижу всего этого. Всё это будет, всё останется… только исчезну я. И мне жаль расстаться со всем этим. Так, вероятно, чувствует себя приговорённый к казни, когда здесь он освоится с мыслью, что скоро всему конец»…
«Мне жаль расставаться с жизнью, — а что я взял от неё? О Боже! Как мне хотелось бы не любить, — нет, — а быть любимым. Ведь я ухожу с пира, не отведав самого лучшего вина. Быть любимым, — какое счастье для всех, а для умирающего… Пока мы здоровы, мы любим, когда мы больны, — нам необходимо, чтобы нас любили»…
«Мисс Лаура Хилль прелестная девушка. Какая красота! какое здоровье! Завидно. смотреть на неё. И вместе с тем мне так хотелось быть ближе к ней. Мне кажется, что от одного её поцелуя я поздоровею. Когда я, прощаясь, задержал её руку в своей, я чувствовал, как от этой горячей руки становится теплее моя холодная рука. Как много в ней жизни, здоровья!»
«Её мать обнищала, кажется, была авантюристкой… О, Боже, не всё ли мне-то равно, с какою роднёй явлюсь я туда… Туда… Туда… А здесь, здесь, — какие радости здесь, и я ухожу, не зная лучших. Право, мне становится даже смешно: словно ухожу навсегда из Дрезденской галереи, не увидев Мадонны Рафаэля! Жизнь! Жизнь! Я хочу радости жизни. Ведь я не злоупотреблю счастием: каких-нибудь два-три года».
«Мать согласилась сейчас же. Дочь вышла, как будто расстроенная, она словно плакала. Мать говорит, что это так, ничего, что плачут все девушки… Может быть. Буду верить».