Шрифт:
Надя была хорошо одета. Её тёмно-синее платье с белым округлым воротничком очень подходило к её ровной бледности лица и светлым, аккуратно подстриженными волосами. Она, наверное, была красивее той простенькой Наденьки из детства. Но для Алёшки та Наденька была ближе и лучше, и придумывать разговор и быть рядом с этой, теперешней, Надей не хотелось.
А Олька уже метала из угла заговорщицкие взгляды и лукаво подмигивала, как будто в своих проворных руках держала Алёшкино счастье.
Звуки шопеновского вальса замерли, ненужно захлопали в ладоши гости. Елена Васильевна повернулась и смущённо и радостно раскланялась.
— А сейчас, — сказала она. — Сейчас я вам спою… самое любимое!
Алёшка стоял у двери и смотрел, как лёгкие мамины пальцы осторожно придавили белые клавиши. Она слегка склонилась, будто вслушиваясь в рождённый звук, подняла голову с красиво взбитыми волосами — высокий лоб её от напряжения блестел под рассеянным светом люстры — и как будто выдохнула знакомые слова:
Выхожу один я на дорогу….Алёшка слушал и смотрел на вежливо примолкнувших гостей и думал, что никто в большой, по-старинному обставленной гостиной не знал, что таилось за этой печальной песней.
По утрам, когда отец уходил, на работу и мама становилась полной хозяйкой в комнатах, он один слушал эту её песню. Мама неторопливо прибиралась, отмывала пол навёрнутой на щётку тряпкой, переходила с места на место и тихонько напевала. Песня и ровный стук об пол сначала мирно соседствовали. Потом мама начинала волноваться. Песня то взлетала, то слабела, то вдруг взрывалась и как будто билась о стены. Из другой комнаты Алёшка слышал, как падала в ведро с водой тряпка, и знал, что мама сейчас стоит, закинув голову, рукой опираясь на круглый столик розового дерева, и смотрит на свой портрет, висящий в рамке на стене. Доносился тяжкий вздох, потом снова постукивала щётка, и звякало ведро, но песни уже не было.
И, когда мама переходила в комнату, где занимался Алёшка, он видел в её лице печаль. Алёшка не пытался понять, почему так грустна мамина песня, почему песня умирает там, в комнате, у маминого портрета. Он просто знал, что это так, и привык не беспокоить маму в часы её работы и грусти. У мамы была своя печаль. И пусть будет. Алёшка даже от отца оберегал эту маленькую мамину тайну. И вот мама поёт. Поёт легко, в каком-то радостном упоении, как никогда не пела дома. Поёт свою песню этим знакомым и незнакомым Алёшке гостям, которым, наверное, всё равно, что поёт мама и какая тайна скрыта в её песне. Алёшке казалось, что мама предаёт себя, вот так, напоказ, выставляя то, что было для неё сокровенным. Головой прижавшись к косяку, он ждал, он хотел, чтобы мама увидела его осуждающий взгляд.
Песня затихла, мама сняла с клавиш руки, повернула к гостям возбуждённое лицо.
Алёшка терпеливо ждал, когда из шумной одобрительной суеты, которая поднялась возле пианино, мама, наконец, посмотрит на него. И она посмотрела. Из-за плеч, голов обступивших её гостей она смотрела долгим изучающим взглядом, и Алёшка видел, что она знает его боль, но не жалеет о том, что было сейчас. Её взгляд, внимательный и чуточку холодный, говорил: «тебе больно сейчас, здесь, а мне всегда больно там. Я хочу иметь право радоваться хотя бы здесь…» И по тому, как упрямо поджала она на мгновение губу, Алёшка понял: то, что он прочитал в её взгляде, — правда.
Он почувствовал себя одиноким и чужим в шумной гостиной.
Олька пробралась к нему и сердито дёрнула за куртку.
— Что с тобой? Ты нарочно демонстрируешь своё равнодушие к Наденьке?.. Могу сказать тебе, что ты просто глуп. Вчера она тоже вела себя не умно. Но когда она узнала, что ты остаёшься в Ленинграде…
— Я не остаюсь в Ленинграде! — Алёшка ощетинился, как ёж, и Олька, сообразив, что шагнула слишком далеко, уклонилась от ненужных уточнений. Прижавшись к Алёшке, она шепнула:
— Ладно, не в этом суть. Наденька сейчас петь будет. Для тебя… Потрясающе!
Олька нырнула в гостиничную суету, как в воду, и вынырнула около Елены Васильевны.
Алёшка видел, как мама, не вставая с круглого винтового стула, с любопытством оглядела Наденьку и, приглашая, кивнула ей. Теперь в гостиной властвовал удивительный голос Нади. Алёшка не понимал, как мог такой силы и густоты звук рождаться в таком слабом на вид создании, каким была, хотя и высокая, но, в общем-то, худенькая, Наденька. Голос её рокотал в гостиной, как падающий с гор поток:
Шумит-бежит Гвадал — кви-вирр!..Мама, аккомпанируя, жмурилась от восторга, порой с любопытством поглядывала на Алёшку, и Олька не спускала с него хитрого взгляда. А Наденька с какой-то снисходительностью ко всем, кто слушал её, в низком басовом звучании повторяла:
Шумит-бежит Гвадал — квивир…Она была спокойна, глаза её бесстрастно улыбались, и только снисходительное торжество выражал её взгляд.
Наденька пела не для него, не для гостей. Наденька пела для себя.