Шрифт:
Все хмурился игумен Моисей, делая обзор захудавшей обители. Он побывал и в келарне и в мастерских, где сестры ткали себе холсты, и отсюда уже прошел к игуменье.
На пороге встретила грозного игумена сама воеводша Дарья Никитична. Сильно она похудела за последнее время, постарела и поседела: горе-то одного рака красит. Игумен благословил ее и ласково спросил:
– Ну, как поживаешь, матушка-воеводша?
– Ох, не спрашивай… Какое мое житье: ни баба, ни девка, ни вдова. Просилась у Полуехта Степаныча на пострижение в обитель, так он меня так обидел, так обидел… Истинно сказать, последнего ума решился.
– Мудреное ваше дело, воеводша. Гордыня обуяла воеводу, а своя-то слабость очень уж сладка кажется… Ему пора бы старые грехи замаливать, а он вон што придумал. Писал я ему, да только ответа не получал… Не сладкие игуменские письма.
Дарья Никитична только опустила глаза. Плохо она верила теперь даже игумену Моисею: не умел он устрашить воеводу вовремя, а теперь лови ветер в поле. Осатанел воевода вконец, и приступу к нему нет. Так на всех и рычит, а знает только свою поганку Охоньку. Для нее подсек и свою честную браду, и рядиться стал по-молодому, и все делает, что она захочет, поганка. Ходит воевода за Охонькой, как медведь за козой, и радуется своей погибели. Пробовала воеводша плакаться игумену Моисею, да толку вышло мало.
– У меня с игуменом будет еще свой разговор, – хвастался воевода. – Он еще у меня запоет матушку-репку…
Воевода не мог забыть монастырской епитимий, которой его постоянно корила Охоня. Старик только отплевывался, когда заводилась речь про монастырь. Очень уж горько ему досталось монастырское послушание: не для бога поработал, а только посмешил добрых людей. То же самое и Охоня говорила…
– Все лежишь, Досифея? – спрашивал игумен Моисей.
– Бог за всех наказывает, – смиренно ответила больная игуменья. – Молитвы-то наши недоходны к богу, вот и лежу второй год. Хоть бы ты помолился, отец…
– И то молюсь по своему смирению… Вот стенки пришел поглядеть: плохо ваше место, игуменья. Даже и починивать нечего… Одна дыра, а целого места и не покажешь.
– А чья вина? – заговорила со слезами Досифея. – Кто тебя просил поправить обитель? Вот и дождались: набежит орда, а нам и ущититься негде. Небойсь сам-то за каменною стеною будешь сидеть да из пушек палить…
– Еще неизвестно, што будет, а ты зря болтаешь…
– Чего зря-то: неминучее дело. Не за себя хлопочу, а за сестер. Вон слухи пали, Гарусов бежал с своих заводов… Казачишки с ордой хрестьян зорят. Дойдут и до нас… Большой ответ дашь, игумен, за души неповинные. Богу один ответ, а начальству другой… Вот и матушка-воеводша с нами страдать остается, и сестра Фоина в затворе.
– Будет, мать Досифея… Без тебя знаю, – сурово ответил игумен. – Тебя не прошу за себя ответ держать…
– Горденек стал, игумен, а господь и тебя найдет. С меня нечего взять: стара и немощна. А жалеючи трудниц, говорю тебе… Их некому ущитить будет в обители. Сиротские слезы велики… Ты вот зол, а может, позлее тебя найдутся.
– Да што ты мне грозишь?! – крикнул игумен, стукнув костылем. – Раскаркалась ворона к ненастью…
– А я скажу, все скажу, – не унималась Досифея. – Все тебя боятся, а я скажу. Меня ведь бить не будешь, а в затвор посадишь, за тебя же бога буду молить. Денно-нощно прошу смерти, да бог меня забыл… Вместе с обителью кончину приму. А тебя мне жаль, игумен, – тоже напрасную смерть примешь… да. Ох, как надо молиться тебе… крепко молиться.
Не выносил игумен Моисей встречных слов и зело распалился на старуху: даже ногами затопал. Пуще всех напугалась воеводша: она забилась в угол и даже закрыла глаза. Впрямь последние времена наступили, когда игумен с игуменьей ссориться стали… В другой комнате сидел черный поп Пафнутий и тоже набрался страху. Вот-вот игумен размахнется честным игуменским посохом – скор он на руку – а старухе много ли надо? Да и прозорливица Досифея недаром выкликает беду – быть беде.
Так и ушел игумен Моисей, ни с кем не простившись. Гневен был и суров свыше меры. Пафнутий едва поспевал за ним.
– Завтра поеду в Усторожье, – объявил игумен Моисей келарю Пафнутию, когда они входили в монастырь, – у нас в монастыре все в порядке… Надо с воеводой переговорить по нарочито важному делу. Я его вызывал, да он не едет… Время не ждет.
Келарь Пафнутий только опустил глаза, проникая в тайный смысл игуменского намерения. Стыдно ему стало за игумена. И ночью плохо спалось черному попу Пафнутию. Все он думал про игумена и смущался от черных мыслей, которые так и кружились над ним, как летний овод. И грешно было думать так, и стыдно за игумена… Славу пустит про себя неудобосказуемую, да и на весь монастырь вместе. Благоуветливый инок тяжко вздыхал и всю ночь проворочался с боку на бок. А подумать было о чем: ведь он должен был заместить игумена Моисея и за все отвечать. Может, и напрасно он смущается – опять хорошего мало. Сумрачен встал Пафнутий на другой день, а игумен уж успел собраться: живою рукою склался. Тороплив не ко времени сделался.
– Я скоро ворочусь, а вы на всякий случай сторожитесь, – советовал игумен, благословляя братию. – Поднимается великая смута, но да не смутится сердце ваше: господь любя наказует…
Братия молча поклонилась игумену в землю, и никто не проронил ни одного слова на игуменский увет. Какое-то смущение овладело всеми, а когда игуменская колымага, запряженная четверней цугом, выехала из ворот, неизвестный голос сказал:
– Однако и напугала его матушка Досифея!..
Все оглянулись, а кто сказал, так и осталось неизвестным. Келарь Пафнутий поник своею лысою головою: худая весть об игуменском малодушестве уже перелетела из Дивьей обители в монастырь.