Шрифт:
Она рассказывала, смотрела на Антона, который сидел рядом и внимательно слушал, и никак не могла отделаться от ощущения иррациональности происходящего. Антон – брат Саши и Андрея. Антон – человек, которого Тамара Леонидовна Филановская фактически лишила не только отца, но и матери, и нормального детства. И никто, кроме самого Антона, а теперь и ее, Наны, об этом не знает. Что чувствовал Антон, работая на Сашу Филановского? О чем думал? О чем переживал? Каково ему было видеть семью Филановских в полном сборе, в любви и согласии, и знать, что сам он был всего этого лишен не без помощи Тамары? Знал ли он с самого первого дня пребывания в издательстве «Новое знание», на кого работает, или догадался намного позже? Каким образом догадался? Почему ничего не сказал Нане? А если знал заранее, то почему устроился на эту работу? Был какой-то особый интерес или простое совпадение? Вот о чем им бы надо сейчас разговаривать, а не о каких-то там охотниках, земледельцах и пилигримах. Но дело есть дело. Антон задал свои вопросы, и сейчас ей нужно постараться ответить на них максимально подробно и четко. Сейчас она – не уставшая женщина, закутавшаяся в теплый уютный халатик и полулежащая на диванчике, прислонив голову к мягкой подушке, а начальник службы безопасности, подчиненный которой оказался в сложном положении. Она – сильный руководитель, а не слабая любовница, и долой эмоции, как во время выступления на соревнованиях. В то же время ее не оставляло ощущение истекающего времени: еще чуть-чуть – и она так и останется для Антона начальницей, останется навсегда, и уже никогда не вернуть ту дружбу, доверие и теплоту, которые она так ценила в их отношениях. Нельзя в такой острый, непростой для него момент не спросить о том, о чем спросить хочется, не задать те вопросы, которых он ждет, потому что это, по большому счету, куда важнее, чем спокойствие и благополучие Любови Филановской, не к ночи будь она помянута. Нельзя цепляться за профессиональный статус, когда Антону – Нана была в этом уверена – нужно человеческое сочувствие и интерес к его собственным переживаниям. Да и ей самой эти его переживания намного важнее и интереснее братьев Филановских.
Антон внимательно слушает, не сводя с нее глаз, и вроде бы все в порядке: все идет так, как надо, но внутренний таймер отсчитывает сотые доли секунд, и неумолимо приближается та точка, миновав которую уже невозможно будет ничего исправить. Как на льду, во время подхода к прыжку: наступает момент, когда нужно прыгать, иначе не прыгнешь вообще, и в лучшем случае получится никому не нужная «бабочка», а в худшем – не получится ничего.
Но вот странное дело: чем дольше Нана рассказывала, тем отчетливее становилось ощущение спадающей пелены, словно с каждым произнесенным словом срывался очередной кусочек прозрачной кисеи, занавешивающей сцену, на которой стоят двое мужчин: Александр Филановский и Антон Тодоров, он же Владимир Юрцевич. Картинка постепенно становится ярче, объемнее, прорисовываются неожиданные детали, и внезапно Нану охватила невыносимая, острая тоска. Боже мой, дура, какая же она дура!
Она остановилась на полуслове, не закончив фразу, приподнялась и взяла Антона за руку.
– Это все ерунда, не имеет никакого значения. Об этом можно поговорить потом. Сейчас важно совсем другое. Тоша, как же ты все это пережил? Тебе было очень трудно? Или ты ничего не знал?
По тому, как изменилось его лицо, как дрогнули губы в благодарной улыбке, Нана с облегчением поняла: она успела. Она вовремя поймала момент, не упустила его, и прыжок получился.
Дальнее Подмосковье, 1982–2000 гг.
Он подходил к дому и чувствовал, что волнуется, как мальчишка перед экзаменом. Ему уже двадцать лет, армию отслужил, а способность надеяться на чудо так и не утратил, хотя никаких особых оснований для такой надежды у него не было. Все два года срочной службы он регулярно писал письма отцу и даже иногда получал ответы, но ничего нового в тех скупых строчках не прочел. Отцовские письма были короткими и формальными, и не было в них той теплоты, которой так не хватало Володе Юрцевичу.
О своем возвращении он, конечно же, предупредил отца, и написал ему заранее, и потом еще телеграмму дал с указанием точной даты прибытия домой, и, свернув на знакомую улицу, изо всех сил напряг зрение: вот сейчас он увидит отца, стоящего на крыльце или даже возле калитки и высматривающего Володю. Они не виделись целый год, с тех самых пор, как Володя приезжал в отпуск, и за этот год отец, наверное, соскучился и понял, как много значит для него сын – единственный родной человек на этом свете. Они побегут друг другу навстречу, обнимутся, и начнется у них жизнь совсем другая, такая, о которой Володя мечтал еще пацаном, еще тогда, когда жил в интернате и ждал отца из тюрьмы.
Но, как ни всматривался, ничего он не увидел. Никто не стоял возле калитки, и крыльцо дома было пустым. Наверное, отец на работе, хотя дело к вечеру, должен был бы уже вернуться… Ступив на участок, Володя осмотрелся: ничего отец не сделал, кусты стоят неухоженные, необрезанные, единственная яблоня поедена жучком, кругом сорняки. В прошлом году, во время отпуска, Володя поправил дверь и починил крыльцо, а покрасить не успел, так за год у отца и до этого руки не дошли. Ничего ему не нужно, ничего не интересно, кроме одного. Ходит на работу, пьет и пишет свои бесконечные письма на тот свет.
Дверь оказалась незапертой, значит, отец все-таки дома.
– Пап! – громко крикнул Володя, снимая в сенях сапоги. – Я приехал! Ты дома?
Тишина. Впрочем, нет, какие-то звуки он уловил, и сразу стало тошно. Отец спал и во сне храпел. Пьяный. Даже в такой день не мог не выпить. А скорее всего, и вовсе позабыл о том, что сын из армии возвращается.
Он прошел в дом босиком, окинул взглядом комнату: отец спит на диване, накрывшись стареньким, протертым чуть ли не до дыр одеяльцем, на столе початая бутылка водки, эмалированная кружка, открытая тетрадь в клеточку и шариковая ручка. Володя заглянул в тетрадь.
«Наденька, любимая моя! Не разговаривал с тобой два дня и уже соскучился…»
Ничего не изменилось. Отец по-прежнему думает только о ней, о той женщине, которую так сильно любил и которая родила ему сыновей. Думает о ней, пишет ей письма. Все эти годы пишет. Их в подполе уже тонна, тетрадок этих с письмами в никуда.
Володя закрыл тетрадь, убрал бутылку, сполоснул и поставил на место кружку, разделся до пояса, умылся с дороги, вскипятил чайник, налил себе чаю, отрезал кусок черного хлеба, тоненько намазал горчицей и слегка присыпал солью и, держа в одной руке чашку, в другой – хлеб, вышел на крыльцо и присел на ступеньку. Как он мечтал все последние месяцы об этой секунде! Вернуться наконец домой и посидеть на крылечке, наслаждаясь тем, что нет больше казармы, приказов и нарядов, и нет режима, и не нужно никуда спешить, и ничего не надо делать, а можно просто сидеть, пить сладкий чай с любимым еще со времен интерната лакомством – черным хлебом с горчицей и солью, дышать теплым после жаркого июньского дня вечерним воздухом, прислонившись голой спиной к балясинам и ощущая кожей ласку нагретого солнцем дерева, и знать, что ночью он будет спать в своей кровати, один в комнате, и проспит столько, сколько захочет, и не будет утром надсадного, с ехидным злорадством, крика: «Рота, подъем!» Уже потом, на следующий день, все станет привычным, словно и не было двух армейских лет, и радость не будет такой острой, как именно в этот первый вечер, и ему хотелось насладиться им полностью, не упустить ни одной секунды, ни одной мелочи, ни одного ощущения. Он так давно готовился мысленно к этому вечеру!