Шрифт:
Я его тронул за плечо, и он обернулся. А знаешь, говорю ему, что мальчишки, которым дали вчера по два года, это те самые, которых мы тогда разыграли?
Думаешь, у него хоть что-нибудь в лице изменилось? Ни единый мускул не дрогнул. Да, говорит? Ты мне открываешь глаза...
Рядом стоял Фильчук. Вздохнул, глядя на меня, и развел руками: Гречишкин Ваня, говорит, в любимой роли правдоискателя!
И я вдруг понял, что оба они давно все знали и что на суде Фильчук недаром сидел со мною рядом
Но теперь они продолжали как ни в чем не бывало. Хлудяков руку протянул и лоб у меня потрогал: «У мальчика жар!..»
И тут я его ударил.
До сих пор вижу иногда, как один за другим валятся чертежные столы, как выскакивают из-за них наши девицы...
Потом я написал заявление, отнес секретарше, а сам пошел в милицию. И три дня, которые у меня оставались до отъезда, мы еще распутывали эту историю и ставили все на свои места.
А потом я сел в поезд, и четверо суток проводницы не могли отодрать меня от окна.
Жилье получил на проспекте Первых Добровольцев. Можно было в районе получше, да потянуло, видно, на старые тропы...
Здесь, скажу я тебе, все как было. Вечером после смены по-прежнему не хватает воды. И колотун в квартирах, если подует с севера, точно такой же. Сижу на днях у Иннокентьева Вити — поклон тебе от него! — вдруг он говорит: надевай-ка, мол, свои валенки. И шубу мне подает. Чего это ты меня, спрашиваю, выпроваживешь? Почему, говорит выпроваживаю? Просто пойдем в ту комнату, где телевизор, хоккей посмотрим...
Может быть, помнишь, работал у нас на участке сварщиком парнишка по фамилии Перваков? С ним еще история была — на отметке то ли десять, то ли пятнадцать резал по окружности стальной лист, а сам сидел в середине круга, и так увлекся, что загудел потом вниз и повис на воздушке, его электрики снимать помогали, давали нам вышку — помнишь? Вот он теперь главный инженер управления. Сидели с ним вчера, кумекали, как провести хитрый один подъем. До этого трест уже договорился с вертолетчиками — они тут раза два или три крепко выручили монтажников. Ты действительно представь: действующая, со всеми своими потрохами домна, та самая, наша первая, а совсем рядом с ней, в тесноте невообразимой, — новая печка, по мощности чуть не в три раза больше. Старую потом погасят, и мы ее быстренько разберем, а вместо нее надвинем на пенек эту новую. Идея не наша, на других заводах это уже играли, но надвижка такой большой печки и в такой срок — это и в самом деле впервые, тут поломать голову придется. Вот и пришла мне одна занятная мысль, как на этот раз обойтись без авиации. Посидели с Перваковым, просчитали еще раз, он и сам подписал, и уговорил трестовских специалистов — завтра утром начнем подъем. Нарочно выбрали воскресенье: если уж загремит, так чтобы внизу — никого...
Надеюсь, правда обойдется без этого. Только вот уснуть что-то не могу. Слонялся сперва из угла в угол по холостяцкой своей квартире, а потом сел за это письмо. И не думай, что главная моя цель — это между прочим сообщить тебе, что мне нужен толковый прораб... Дело не в этом. Честно говоря, я и сам боюсь, что попытка повторить молодость — штука довольно рискованная. По крайней мере, до этого я всегда мог сказать себе в грустную минуту: а что? Плюну на все, да и уеду в Сибирь! Это оставалось всегда как запасной вариант. Грело спину. Так же, как у тебя сейчас, а?..
И тем не менее толковый прораб и действительно очень нужен. Разумеется, с перспективой.
Черкни по этому поводу.
Твой Гречишкин Иван».
МАЛАЯ ПТАХА
Вспоминаю всякую охоту в тайге, но ни одна не вызывает такой щемящей грусти и такого раскаянья, как эта — на рябчика в «спанках»... Время для нее — это полчаса или, самое большее, час: от ранних до поздних зимних сумерек. В эту пору ты обычно уже здорово устал, уже возвращаешься к ночевью, и где-то-на краю опушки среди заснеженных калинников останавливаешься вдруг, снимаешь с плеча тяжелое ружье, и сердце твое замирает от предчувствия какого-то особенного состоянья...
Идешь совсем медленно, под лыжами еле слышно шуршит, поскрипывает, и на потускневшем от предвечернего света снегу замечаешь впереди три или пять недалеко одна от одной разбросанных ямок. Ямки небольшие, величиной с кулак, и по обе стороны от каждой — еле заметные вмятины с рубцами от крыльев. Это вход в «спаночку», а выхода впереди не видно — птицы только что упали в снег, только что замерли в глухой тишине под ним... И знаешь все это наверняка, и ждешь, когда они поднимутся, но выпорхнут рябки все разно неожиданно, и каждый раз ощущение такое, словно взлетели не из-под ног у тебя, а вырвались из-за пазухи — так отзывается душа на тугое и частое хлопанье крыльев...
Они ведь уже дремали себе, пригревшись, и, полусонные, летят теперь ошалело, садятся где придется и, трепеща крыльями, соскальзывают с веток. В это самое время, когда они, судорожно стараясь удержаться, зависают на одном месте, и гремят выстрелы, а кругом уже помутнело, посинело так, что хорошо видать летящее из стволов пламя, и рябчик, когда подберешь его, кажется тебе, несмотря на покрепчавший мороз, особенно теплым...
Из леса выходишь, когда уже стемнело совсем, за пустыми лугами, за негустым тальником вдалеке умиротворенно мерцает тихий огонек, и ты теперь точно знаешь, что все, уже не заплутаешь, и отступившая было усталость опять наваливается, из-за нее да из-за только что пережитого тобою азарта все в тебе подрагивает, в ушах громко шуршит, ощущаешь в себе хорошо слышные толчки крови, тугой и гулкий ее ток, и в эту минуту особенно сокровенно думается о вечернем умиротворении человеческого жилья — будь то простая изба, к которой ты держишь путь, или каменный, залитый электричеством город, — и думается еще о многом, связанном с мягкими от ковров гостиницами, с шумными, разогретыми питьем ресторанами, с горячими, неукротимо бегущими посреди завьюженной степи поездами, с одинокими на страшной высоте и потому особенно гордыми белыми лайнерами, с просторными аэропортами, с набитыми теплым человеческим запахом вокзалами...